Праздник побежденных: Роман. Рассказы
Шрифт:
Редкие выхлопы над цилиндрами слились в сплошное магниевое сияние, тронулась и побежала под плоскость земля. Задом я ощутил последнюю кочку, и вот уже опущенное в развороте крыло, покачиваясь и дрожа, чертило над чернью леса.
Мотор стучит легко. Винт замер серебристым диском. Кажется, висит в голубизне, лишь внизу тень то изламывается и перепрыгивает торосистые облака, то скользит крестом по глади.
Пальцы пассажира впились в бортики. Я знаю, они мраморно несгибаемы, и сам он словно окаменел. Ремешок на шлеме расстегнулся и хлещет по шее, очки сползли, оттянув белое веко.
— Очки поправь, — закричал я и постучал по стеклам. За вторым козырьком такой
Послал бог пассажира! И сколько я ни заглядывал в зеркальце, все так же дрожало землистое лицо и укоряющий глаз под бескровным веком.
Все чаще в белой череде облаков появлялись проталины. Наконец пришло время убрать газ, и мотор, покашливая, клюнул в туманную прохладу. Сверху светило солнце, а под облаками земля лежала серая, неприветливая в тусклом монисте болот, не расчесанная плугом — военная земля. Под крылом струнками блестела железная дорога. Я порадовался, что курс выдержал правильно, но тут же и приуныл: пора переходить на бреющий, подальше от железки, от шныряющих над ней «мессеров», чтоб камуфлированный самолет стал невидимкой над зеленью болот. А ведь железка — «компас Кагановича» [1] — вещь верная, не подведет.
Но определюсь и по прибору, решил я и подумал, что буду вспугивать уток и водяных курочек, и они, взмахивая крыльями и оставляя серебристые цепочки следа на свинцовой глади, будут разбегаться, а вот лебедь — птица загадочная, только гордо головой поведет, но не запаникует, не взлетит.
Я, теряя высоту и забирая влево от дороги, вспомнил хмыканье комэска, его иронические кивки. Что ж он думает: я трус?
Я разозлился и отмочил невероятное — вопреки инстинкту самосохранения, здравому смыслу, приказу, я потянул ручку на себя, и винт глухо зарокотал в облаке. Плевать я хотел на всех «мессеров», пройду и над облаками, на высоте, а если и появится «худой», то стоит отжать ручку — и пусть ищет в облаке, как в молоке. Мы снова шли над облаками в сияющих лучах. Я, уверенный, педалью выдерживал курс и, бросив ручку, выстукивал по планшету навязавшийся мотивчик: «Карамболина, Карамболетта». А дальше забыл. А вот «красавчик» наш распевает «Карамболину» всю, и ромашки поднес актрисе. Не робеет же. Кольнула ревность. Ведь актриса смотрела на меня. Это точно, надо только набраться смелости и познакомиться.
Ну — что я за человек? С «мессером» воюю, а подойти к актрисе боюсь. Прилечу, пойду, решил я, но тут же рассмеялся, искренне, до слез. Это я-то подойду? С официантками в столовой — язык к гортани прилипает, они меня подкармливают и защищают от наших зубоскалов, а тут… актриса. Представляю, каков я буду в своем бордовом полинялом комбинезоне, из-под коротких штанин торчат худые, в американских ботинках, ноги. Пугало! И что я скажу? Вот уж потеха для наших остряков! Меня бросило в жар, и я выглянул из-за козырька. Струя воздуха охладила лицо. Я высунул руку, рукава упруго надулись, прохлада облепила грудь. Нет уж, пусть «красавчик» ухлестывает. У него два «Знамени», а у меня одно, и форма у него с иголочки, и сапоги лаковые, натянутые, как он поучает нас, на фильдеперсовый носок, присыпанный тальком, — во как! Не то что я, «пугало» в американских ботинках! И танцевать он умеет. Но почему он? Ведь я слыхал сам, как актриса сказала аккомпаниаторше: «Посмотри, какой бледный и печальный мальчик — прямо-таки Печорин».
Я бы мог ей рассказать, что я истребитель и после ранения друг отца забрал меня в особый отдел армии, и теперь я летаю на По-2 связи. Я помечтал и о том, что хорошо было бы пойти с ней в Москве в ресторан, а пока нужно достать сапоги: не годится в таких шикарных ботинках месить аэродромную грязь.
Впрочем, все равно. Из нашего выпуска горстка осталась.
Я поймал себя на том, что ощущаю присутствие близкого существа и оно кричит, волнует и переполняет меня жалостью. Кто оно? Откуда в небе? Отгоняя непонятную тоску, я запел «Карамболину», но, оглянувшись, так и замер.
Пассажир обмяк, голова с открытым ртом упала на грудь, пуская тягучие слюни.
— Эй, — закричал я. Белок под бескровным веком недвижим. Я качнул ручку от борта к борту, самолет взмахнул крыльями, и голова пассажира качнулась с плеча на плечо и, к моей радости, стала торчком. Из-под века показался мутный, полный смирения глаз.
Жив, слава богу. Укачало малость. Хорошо, что не пошел на бреющем, над землей бы он расквасился совсем.
Солнце взошло, и в его свете я увидел, что бороденка моего пассажира и ресницы удивительно рыжие, а глаза голубые. И на лице смирение и печаль. Именно о таких лицах говорят, что на них знамение смерти. Я встречал такие лица у летчиков перед полетом — землистые, со взглядом в никуда: они не возвращались. После полета мы собирали деньги и отправляли жене или родителям. А одеяло, шинель и подушки, если не успевал забрать интендант, несли в ближайшую деревню и молча пропивали. Он обречен, подумал я, и нестерпимая жалость заставила как-то успокоить этого человека в тряпичном шлеме и с буханкой под ватником.
— Все будет вот так… — закричал я и показал на горизонт, там ртутью мерцала река. — Там сядем.
Облачность кончилась неожиданно. Одинокие тучки айсбергами с позолоченными вершинами висели к синеве, и я разглядел внизу маленькие, будто мошки, самолетики; их камуфлированные силуэты растворялись над синью леса, и разглядеть их можно было лишь по блеску кабин. Свои… Штурмовики… И мне стало веселее от того, что мы не одни, от того, что наши… Три, два… еще три — считал я.
Один шел на высоте, навстречу. — Наш, — закричал я, — вот он… болотник, смотри!
Я приветственно качнул крыльями. Он не ответил, пронесся черно прокопченный, волоча на антенне отбитую радиомачту. Я увидел упругое алое пламя из-под капота, а в кабине одну голову, хвостовой пулемет торчал вверх, и это значило, что стрелок убит. И не успел я ужаснуться и посожалеть, как сверкнул взрыв и на месте самолета черное бездвижное облако повисло в синеве. Я жадно отыскивал парашютный купол, но из облака медленно сыпались обломки, куски обшивки, какой-то мусор. Парашюта не было. И тогда я увидел истребителей — целая цепочка растянулась по небу. Вот это сопровождение, облегченно подумал я, эти прикроют… Но почему крылья обрублены, почему коки белые, а сами они тощие? Боже!.. В следующее мгновение я до упора отжал газ, стремясь в спасительное облако.
— «Мессера»! Пулемет! — закричал я, увидев, как один откололся, взмыл за тучку. А в моей голове лихорадочно завращалось единственное:
«Боже ж мой… Боже ж мой… Боже ж мой…»
«Мессер», серый, остроносый, вытянул из облака серебристую прядь, устремившись на нас. Я потянул ручку так, что машина завибрировала, готовая развалиться, мотор загрохотал. «Мессер» пронесся рядом, клюнул вниз, и на мгновенье под стеклом фонаря я увидел летчика, по пояс, в рыжем шлеме и рыжих на управлении крагах. Он тоже снизу вверх обернул напряженное лицо, и самолет растворился над синью леса. Я не видел, как он стрелял, но из облачка дыма, оставленного им, выпадала горсть сверкающих на солнце гильз.
Промазал! Боже! Пронесло! Я снова подворачиваю к туче. А он уже пестрит крестом средь белых прядей в вираже. Моя голова втянута в плечи, прокушена губа, но я вижу одно — сверкающий диск винта за хвостом с белым коком в центре. Чего же он не стреляет? Чего? Скорее бы, давно пора. Может, не будет? Может, патронов нет? Белый кок из центра сияющего винта выпускает огненное веретено. Грохот. Дым. Битые стекла. Лицо облило горячим и липким. Почему так темно?.. Что с глазами? Конец… Да нет же, жив, очки целы и скользки.