Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Праздник побежденных: Роман. Рассказы
Шрифт:

— Мы будем с вами работать, — говорит он. — Я спрашиваю, вы отвечаете. Громко, толково. Первый вопрос: куда и зачем летели? Прошу отвечать точно и не лгать. Вы есть офицер, офицеру лгать стыдно.

Я молчу, мне легко в розовом безразличии, слова долетают издалека.

— Отвечайте! И смотрите всегда в глаза, когда к вам обращается старший по чину, — говорит он без акцента. Глаза у него зеленые с коричневыми крапинками вокруг нацеленных в мой лоб зрачков. А карандаш завис, готовый клюнуть чистый лист.

Всю жизнь боялся, а теперь нет, подумал я, и стоило ли?

Немец ногтем процарапал слюду на моем планшете вдоль карандашной линии генерального

маршрута. Я молчу.

— Ты говори, — шепчет конвоир, — бить будут.

И тогда с грохотом в распахнутую дверь вкатился низкий плотный человек-бочка в галифе и порыжевшем гражданском пиджаке с палкой в руках. Он секунду бычился, шумно дыша, затем пудовыми кулачищами переломил суковатую палку. Руки конвоира опустились.

— Поздравляю, капитан! — взревел он утробно, губы фиолетовыми гусеницами искривились в густой поросли щек, а голос в наступившей тишине прозвучал с такой внутренней силой, что я сквозь апатию уловил зверя, чуждого, свирепого, жестокого. И понял, он — русский.

— Они ушли, капитан! Ушли болотом. А наших к вечеру привезут. — Он выкинул два коротких пальца, с силой потряс ими. — Двадцать, капитан!

Постояв, излучая ярость, швырнул в сейф поломанную палку. Немец поворачивает серьезное лицо и тихо отвечает:

— С ним работать нельзя, большая потеря сил, шок. Нужна медицинская помощь, иначе пользы нет.

— Можно, капитан, можно, у меня заговорит.

Толстоикрые ноги косолапо потоптались, он надвигается на меня, занося кулак. Он почти без лба, из приплюснутых ушных раковин, словно взрывы, вымахнули черные волосы, голова его иссиня-гола и плоска. Взгляд снизу вверх близко посаженных маслянисто-черных глаз напоминает камбалу, и, если провести лучи от его глаз, почему-то думаю я, то они расходились бы вверх и вбок. Вот он близко, закрывает окно. Шевелит головой, как бы улавливая меня в фокус, и оцепенелый взгляд впивается в лоб. Я молчу.

— Ну! — вскрикивает он. — На кулак смотри! Ххх-а-кк… — и выдыхает.

Я инстинктивно отпрянул, избегая удара, но кулак замер в сантиметре от моего носа.

— Так, — говорит он, окутывая желудочной вонью, — апатия, по-вашему, капитан? А видите, как он все понимает, видите? У меня заговорит, сволочь, — и конвоиру: — Сделать ему «умывальник»!

— Авиационной разведке… нужен он, — слабо возражает немец.

— А мне плевать на воздушную разведку. Мне нужен радиопередатчик! Самолет есть, труп радиста есть, радио — нет, он спрятал его, капитан! Но он скажет, он все мне расскажет. Правда, большевичок, расскажешь?

Конвоир распахнул дверь, толкнул, и я рухнул на цементный пол. И все вокруг качалось — и кусок каната, близко перед носом, и железная кровать с дырявой сеткой, и цинковые умывальники вдоль стен с сухими сосками, еще дальше — банные шайки, а бородач оскалил рот и протирал полотенцем десны — совсем уж далеко. Но из мрака наплывает борода, стиснутый в висках череп. Чужие руки подняли меня, бросили на кровать. Затрещал комбинезон, оголяя спину, губы шепчут в плечо, шевелят бородой, читая по слогам: «Не-бо-хра-ни-пи-ло-та…»

— Видать, не сохранило тебя небо, сердешный, — сказало из мрака и сверху, — теперь амба!

Я потерял сознание.

* * *

Вспоминая прошлое, он забылся в кресле с листиками на коленях, но будильник сухим треском прогнал сон. Феликс кнопкой угомонил его и долго без движений слушал, как дом — бетонный человеческий термитник — просыпался в дождливом городе. Где-то на этажах шумно сглотнул унитаз и перистальтикой отбурчали трубы; заиграло радио, хлопнула дверь, а за окном скребет метла, надает капель и исходит душным кашлем натощак алкоголик.

Вдалеке,

на повороте, музыкально отскрипел трамвай, магниево сверкнув под рванью облаков.

Город, мокрый, злой, просыпался, разевая черную пасть, зажигая золото окон. И Феликсу пора. Он зажег газ и, пока закипал чайник, пожужжал бритвой. Затем смочил голову витаминами, отсчитал пятьдесят движений щеткой, глядя в зеркало. Волосы катастрофически седели, а под глазами припухли сливины.

Расцветет акация — брошу пить, решил он. Затем позавтракал сырым яйцом и коркой хлеба, найденной на столе среди грязной посуды. Выпил очень крепкий и очень сладкий чай и, уже одетый, снова оглядел себя в зеркале. Вельветовые брюки в порядке, джинсовая куртка не по возрасту, потерта, а вязаная сумка так и вовсе как у хиппи, подумал он, но не носить же портфель при гробовом костюме, застегнутом на все пуговицы. Вспомнив о костюме, он рванул дверь и ступил в сумеречную вонь коридора.

* * *

В такое время года тяжко быть на фабрике. Ржавая труба дымит в голубое небо густо, барашково и черно. На приземистые цеха, на пристроечки, на кучи угля падает и падает сажа.

Конец месяца — жгут бракованные презервативы. За мутным околышем — двор, черные заборы, черные лужи, черные рабочие сквернословят и плюются сажей.

Когда ломается «Ганс» (фабричный пресс), Феликс, тоже чумазый, со штангелем в спецовке, даже ночует у трофейного старичка. А шефы — председатель и зам — увещевают, грозят, уговаривают и создают такую суету, что Феликс выпроваживает их матом. Они запрут его на ключ и будут приносить из ресторана самое лучшее — бутерброды с красной икрой, куриные котлеты, а сами, словно близнецы-эмбрионы в формалиновых банках, с плаксивыми лицами будут печально лицезреть сквозь стекло. И не отворят, пока пресс не починят и он не дыхнет паром, не выкинет резиновую подметку для калоши. Сейчас «Ганс» бьет ровно, сотрясая дореволюционную постройку, а Феликс в конторке, которая по окна в грязи, составляет контрольные цифры, которые ни черта не стоят, потому что никто не знает, когда сломается «Ганс» и когда, наконец, придет вагон австралийского каучука, затерявшийся где-то на стальных магистралях страны. Но в тресте, согласно цифрам, будут на него «нажимать», «стращать», грозить обкомом, в общем, создавать кутерьму, а в глазах одно — премия. Премия-то всем нужна, попробуй не дай план, любой, хоть липовый, — съедят.

Феликс покусывал карандаш и косился в мутное окно: у черного забора, среди ржавого лома растет грязная акация — расцветет ли?

С доски почета взирали передовики, вверху в бронзовых овалах и дубовых листьях лица талантливых казнокрадов — председателя и технорука. Ниже рядовые — аппарат остановил их перепуганный взгляд, волосы спешно зачесаны, воротнички застегнуты на все пуговицы, соответствуя случаю. Лишь два овала пусты. Нет карточки Феликса, потому что трешку, выданную на фото профсоюзом, он опустил в шапку безногого инвалида, и теперь тот, если не пьяный, если не опрокинут со своей тележкой вверх колесиками у ларька, завидя Феликса, вопит на всю площадь:

— Да здравствует полковник в сером свитере!

Прохожие оборачиваются, а Феликс, несмотря на повышение в звании (войну он закончил капитаном), готов сквозь землю провалиться. Второй артельный рационализатор умер. Феликс распорядился снять с доски фото вместе с бронзовыми листьями и укрепить на краснозвездном обелиске, который тут же в мехцехе и сварили. И теперь оно, пожелтевшее и ироничное, глядит на кладбищенский забор, а над ним разворачиваются и выпускают шасси самолеты. То ли от доски, напоминающей братскую могилу, то ли от всеядных лиц конторских, над накладными, над столами, которые Феликс видел в приоткрытую дверь, наплыла черная меланхолия. Они, видите ли, любят людей простых, думал он, а я для них гордец и чистоплюй, потому что в моем столе нет персональной кружечки, и я не прошу заварочки, и не пью чай средь гроссбухов, ноя о своих болячках.

Поделиться с друзьями: