Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поднялся, шагнул к рабочему столу, сдернул тряпицу, обнажив пюпитр. Торжествующе повернулся.

— Вот!

Залевкашенная доска светилась, будто подсвеченная изнутри.

— Ты мне скажи: что есть живописное искусство?

Артем усмехнулся: в голосе Кириллова было столько нешуточного напора, так напряженно подрагивали хохолки вокруг его розовой лысины, так пронзительно он смотрел (как будто требуя немедленного и, главное, окончательного, на все времена ответа), а кроме того, так стало тепло от вина и так за окном опять грозно синело, пучилось и погромыхивало, что побежали мурашки по спине, и он вдруг отчетливо понял: кончено! уедет — и ничего, ничего этого не будет целых два года!..

— Жизнеподобное подражание природе, — сказал он.

— Что! — крикнул Кириллов, хватаясь за пустую бутылку. — Смеешься!

— Ну тогда — лирическое сопереживание мотива…

— Смеешься!..

Смейся, смейся!.. Мальчишка!.. До моих лет доживешь, не до смеха будет… Чтоб тебя! — схватил вторую бутылку, сопя срезал тупым сапожным ножом пластиковую пробку, пососал палец, расплескал вино по стаканам. — Время, Артемушка! Вот что главное в картине — время! Я прежде как думал? Думал, время каждый день разное! Нет, дорогой, время для живописца всегда одно — вечность!

И заговорил о том, что Артем уж не впервые от него слышал, но всякий раз слушал будто заново. Умопостроения Кириллова напоминали апофатическое богословие: как в нем, черпающем доказательства божественного устройства мироздания не в утверждении, что Бог есть, а в допущении того, что Он «не есть», с последующим детальным выявлением всей абсурдности и нелепости такового допущения, так и Кириллов, ненадолго допуская обратное, приходил к тому, что живопись есть главное из искусств; в ней же самым главным является не композиция, не лессировка, не корпусной мазок и не еще тьма всякой дребедени, которой обставляются полотна, а — время! Время, которое должно течь сквозь холст так же густо, мощно и безвозвратно, как протекает оно сквозь изнемогающее в терзаниях человеческое существо. И что как с помощью букв и нотной грамоты мыслитель способен положить на бумагу некоторые формулы, единственно способные высказать истину человеческой жизни (конечно же, не в полной мере высказать, не до конца: всего лишь приподнять краешек того занавеса, что скрывает ее, истину, от глаз непосвященных, — но и этой куцей щели хватает, чтобы навеки подчинить того, чья душа хоть сколько-нибудь способна к усвоению запредельного), так и живописец должен вырабатывать ясную систему знаков, внятный язык, с помощью которого удастся ему донести до людей — немотствующих, безъязыких, но тем более жадно ждущих откровения — свои представления о вечности…

Прежде, когда впервые встретились, этого не было, а теперь уж года три Кириллов, увлекшийся иконописью, итожил свою мысль рассуждением насчет того, что мирское искусство не имеет смысла; только церковное письмо — иконы и храмовые росписи, — только веками отлаженный и бессмертный канон позволяет художнику встать на самый край бесконечного, подтянуться до высшей точки, позволенной человеку в его душевном и мыслительном развитии.

Говорил Кириллов вовсе не для того, чтобы просветить ученика или воспитать в нем нечто такое, что он осознает в себе самом: ибо если что и воспитуемо, то собственными усилиями воспитуемого, а не горлобесием вчуже. Говорил старик для себя, вновь и вновь укрепляясь в собственных, десятилетиями пестуемых вопреки здравому смыслу и практике паскудной жизни, мыслях… Артем слушал, кивая и наслаждаясь, и в какой-то момент, когда он совершенно уж погрузился в жаркую, с яростными вскриками, речь, ему вдруг представилось, что не Кириллов уже, а сам он — поседелый, полыселый, прознавший все обо всем, но не утративший детского стремления к тому, чего, может, и нет на белом свете, — так же яростно и громко, заранее отметая возможные возражения, говорит что-то человеку иного — нового — поколения…

— Теперь-то что толковать, — старик расстроенно махнул рукой. — Теперь уж когда вернешься… Надо тебе за икону браться, надо. Сейчас ты молодой еще, потому более или менее свободен. А как вырастешь, пару выставок пройдешь, тут же начнется! Где жизнь? Где современный образ советского человека?.. Умотаешься отвечать! Будешь весь свой век на две стороны работать: что свое, от чего сердце сжимается и душа поет, — за шкаф! А что под их дудку — «Рыбаки», «Страды» там всякие, «Металлурги», «Шофера» — это в залы, на люди! Чтоб какой-нибудь хер, который в нашем деле ни аза, в газетке прописал: вот, дескать, Артем Ковригин верно отражает! Жизнь кипит на полотнах Ковригина!.. Образ советского человека проглядывает!..

Допили остатки.

— Нет, этого мне теперь и на дух не надо, — сказал Кириллов. — Чтобы мной козлы эти командовали!.. Нет уж, хватит. Я теперь наособицу… Помолясь, без спешки, иконку напишу, оближу ее, как ребеночка, отдам в хорошие руки за невеликую мзду — на три месяца хватает. Душевное читаю, с хорошими людьми говорю… в храм хожу часто. Как сил накоплю — новую доску готовлю… Отец Глеб «Казанскую»-то мою пристроил? — спросил он вперебив себе.

С отцом Глебом Кириллова познакомил именно Артем,

и это составляло предмет его тайной гордости: двух таких зубров свести не каждому выпадает…

— Пристроил, — кивнул он. — На видном месте висит.

— Увидишь его?

— Собирался.

— Привет передавай… Кириллов, скажи, кланяется…

— Непременно.

— Ну, ты, стало быть, того, — прощаясь, сказал художник. Обнял за шею, прижался теплой щекой к щеке. — Держись там, смотри… Вернешься — договорим. Нам с тобой еще толковать и толковать… Долги роздал?

Шапка джигита тоже юлила у дверей, провожая.

— До копья, — кивнул Артем. — Чист аки голубь.

Он и впрямь вот уже несколько дней пребывал в возвышенном состоянии человека, не имеющего долгов. При увольнении денег решил не жалеть, с ведома Колесникова выкатил санитарам приемного отделения шесть бутылок водки. Но выкатил хитро — под конец дежурства, в пять часов утра. Вышло без напряжения и перебора: уже к восьми пьяные провожатые (даже не пьяные, пожалуй, а просто чумные; не то время суток, чтобы водку хлестать), погорланив и по мере сил снабдив его всей имевшейся у них армейской мудростью, разбрелись кто куда, и проводы окончились. Сам же он дождался, когда откроется бухгалтерия, сдал обходной, получил под расчет свои кровные (был приятно удивлен нежданным тридцати рублям выходного пособия) — да и был таков. С друзьями повидался; с родителями попрощался… с отцом Глебом еще проститься да у Киры с Герой посидеть… вот, пожалуй, и все.

— Чист, — повторил Артем со вздохом.

— А на Лизке женился? — хитро щурясь, спросил Кириллов, ожидая, должно быть, получить в ответ какую-нибудь невнятицу.

— Сегодня, — ответил Артем. — Сейчас в ЗАГС поедем.

— Да ты что?! — изумился Кириллов. — Молодцом! Ну поздравляю! Лизка хорошая у тебя, чего ты! Все путем будет! Глядишь, детишки пойдут!

Артем хмыкнул.

— Пошли уже. Потому и женимся.

* * *

Кира пришла чуть раньше и стояла у подъезда, дожидаясь назначенного времени. Опаздывать нельзя — дело заведено строго-настрого, опоздаешь — так и дверь не откроют из опасения, что нагрянул кого не ждали. А если раньше пришел — тоже не ломись, постой внизу. Потому что, во-первых, должно остаться в жизни отца Глеба хоть немного своего личного, собственного, ни с кем не разделенного времени. А во-вторых, будет возможность убедиться, что за тобой никто ненужный не приплелся.

Отец Глеб жестко требовал соблюдения конспирации: был уверен, что если комитетчики прознают о существовании его потаенного храма, беды не миновать: сам он ничего не боялся, даже, пожалуй, рад был бы пострадать за веру; но завещано ему было не о радостях своих помышлять, а беречь храм.

Однажды обмолвилась, что, случайно заглянув в церковь Николы в Кузнецах, хотела подойти к тамошнему священнику — исповедаться, получить благословение, — да так и не решилась к чужому.

Глаза бесстрашного отца Глеба сделались испуганными.

— Что вы, Кира! — даже замахал руками. — Что вы, матушка! Да разве можно?! Тут же вычислят! Не успеете оглянуться, а уж и до дома проводили, адрес узнали! А то и просто паспорт спросят, у них наглости хватит! И что потом?

Она в ту пору удивилась — как же так? Четыре года на передовой, вся грудь в крестах… и вот на тебе. Потом поняла: боится, что, потянувшись за ней, этот мерзкий, аки диаволов, хвост достигнет и его… а достигнув, порушит храм! Им созданный храм — почти невидимый…

Ей всегда казалось, что их конспирация смехотворна: наверняка в «конторе» знают, а не трогают лишь по каким-то своим, не имеющим отношения к сути дела причинам; противно представить, как они там посмеиваются: опять, дескать, у этого так называемого отца Глеба сходка! Нехорошая квартирка — самый что ни на есть молельный дом!.. Ишь, гляди-ка, слетаются — ну чисто мухи на сахар. Давайте, слетайтесь, голосите, пока время дадено… Как пройдет то время, как начальству запонадобится новое дельце, тут мы вас чохом на ваших сластях и прихлопнем: главаря-молельщика под высокий монастырь, а мелкую шушеру по-всякому: кого с работы погнать, кого на крепкое подозрение.

Впрочем, может, и не так. Может, и впрямь не знают. Ах, как хорошо бы!.. сразу чувствуешь себя иначе: неподнадзорна! запутала следы — и выскользнула!..

Вспомнилось, как в позапрошлом году, еще до «Кащенки» и Монастыревки (у всех жизнь тогда поделилась на до и после Олимпиады, а у нее иначе; впрочем, хронологически ее деление почти совпадало с общепринятым), весной, она стояла так же, дожидаясь положенного времени. Докурив, бросила окурок в железную мусорницу на краю тротуара. Достала из сумочки склянку зубного эликсира, попрыскала на язык, сморщилась, подумав, что зря, отец Глеб все равно учует.

Поделиться с друзьями: