Предательство интеллектуалов
Шрифт:
e) Наконец, они подтверждают свою приверженность философии, которая полагает, что интеллектуальные творения человека – лишь частное следствие экономических условий его существования. Здесь опять-таки совершенно естественно, что люди, желающие торжества некоторой экономической системы, трактуют все человеческие действия, даже самые высокие – особенно самые высокие, – в интересах этого порядка; таков способ борьбы, и те, кто его внедряют, возможно, первыми признали бы, что он не имеет никакого отношения к истине. Но то, что интеллектуалы превозносят доктрину, которая, кроме того что приписывает высочайшим проявлениям человеческого духа совершенно механический источник [91] , вещает очевидную ложь [92] , – наглядный пример распадения тех самых умственных построений, которые они сегодня насаждают.
91
Должен ли я уточнить, что допускать наличие у наших умственных проявлений другого источника, нежели наши экономические условия, отнюдь не означает верить в нематериальность духа?
92
Одно доказательство среди сотни других. Если наше экономическое положение, как утверждает Маркс, определяет наши метафизические концепции, как же тогда выходит, что два человека, живущие в условиях одного и того же экономического уклада, например Мальбранш
Итак, изобличаемое мной в этом разделе предательство интеллектуалов связано с тем, что, принимая политическую систему, преследующую практическую цель [93] , они вынуждены принять и практические ценности, не являющиеся по этой причине духовно-интеллектуальными. Единственная политическая система, которую интеллектуал мог бы принять, оставаясь верным самому себе, есть демократия, поскольку она с ее высшими ценностями – свобода личности, справедливость, истина – не является практической [94] .
93
См. ниже.
94
Конечно, наши реалисты мыслят о демократии совершенно иначе. «Советские трудящиеся любят демократию не так, как люди, не умеющие ее защищать и принимающие ее за род изящного искусства; они любят ее как средство борьбы. В СССР понятие демократии означает завоевание, а не отказ, демократия задумана в видах борьбы, а не в видах покоя» (Вышинский, цит. по: «Combat», 16 mai 1946).
C. Другие новые виды предательства интеллектуала: по причине «вовлеченности», «любви», «священности писателя», «относительности» добра и зла. Заключение
Укажу еще на несколько позиций – в их числе и новых, – свидетельствующих о том, как интеллектуалы предают сегодня свое дело.
1. Они ценят мысль, только если она предполагает «вовлеченность» («engagement») автора, а именно вовлеченность политическую и моральную, однако это не вовлеченность в исследование вопросов такого порядка, обращенных к вечности, что мы находим у Аристотеля или у Спинозы, а вовлеченность в битву настоящего момента, со всем, что в ней есть случайного, – писатель должен быть «вовлечен в настоящее» (Сартр), должен занимать позицию в современности как таковой и питать величайшее презрение к тем, кто хочет возвыситься над своим временем [95] . (См. манифесты «экзистенциалистов» [96] .)
95
Надо уточнить, что я не осуждаю интеллектуала, примкнувшего к коммунистическому движению, если рассматриваю это движение с точки зрения его цели – освобождения трудящегося; эта цель есть состояние справедливости, и, желая ее, интеллектуал вполне соответствует своей роли. Я осуждаю его потому, что он прославляет средства, применяемые коммунистическим движением для достижения поставленной цели; средства насильственные, которые и могут быть только насильственными, но которые интеллектуал должен принимать с сожалением, а не с энтузиазмом и уж никак не с благоговением. Я осуждаю его за это тем более, что часто он превозносит эти средства не по причине их цели, но сами по себе, например подавление свободы, презрение к истине; в таких случаях он принимает систему ценностей, идентичную системе ценностей антиинтеллектуала.
Вообще говоря, я считаю, что свою функцию интеллектуала предают все те ученые, которые, в качестве ученых, становятся на службу какой-либо политической партии (Жорж Клод, Алексис Каррель, если называть только ученых одного лагеря) и доказывают толпе, что их узкополитические страсти оправданы наукой, тогда как прекрасно знают, что эти страсти бывают таковыми лишь при условии крайнего упрощения, если не извращения, науки. Не буду говорить о бешеных аплодисментах, непременно вызываемых ими у вышеназванной толпы (я имею в виду наиболее изысканные салоны), когда они разговаривают с ней подобным языком. Есть почести, которые позорят, поскольку достаются слишком легко.
96
Пример: «Поскольку писатель не имеет никакой возможности скрыться, мы хотим, чтобы он всецело принимал свою эпоху, она его единственный шанс; она создана для него, и он создан для нее. Мы сожалеем о безразличии Бальзака к событиям 48-го года, о страхе Флобера перед Коммуной и непонимании ее; мы сожалеем о них ради них самих; тут есть что-то, что они упустили навсегда. Мы не хотим ничего потерять из нашего времени: наверное, есть лучшие времена, но это – наше; у нас есть только эта жизнь, чтобы жить, среди этой войны, среди этой революции, быть может» (Ж. П. Сартр, с восхищением цитируемый Тьерри Мольнье в «L’Arche», d'ecembre 1945). Здесь замечателен общий для всех этих категоричных доктрин прием – начинать с выдвижения в качестве очевидной истины совершенно необоснованного утверждения: «Поскольку писатель не имеет никакой возможности скрыться…» (Неизменный прием Алена.)
Подобная позиция ведет к совершенно новой оценке творений разума. С этой точки зрения, прекрасное сочинение, трактующее какую-либо проблему экспериментальной психологии или какие-то вопросы римской системы государственного управления, в котором автор явно не вовлекается в суматоху дня, будет вещью малозначительной [97] , тогда как другое, лишенное всякой истинной мысли и даже всякого искусства, но в котором автор неистово вопит о своем вступлении в партийные ряды, принимается как произведение высокого ранга. (См. книжные рецензии в журналах этих идеологов.) Такой подход особенно замечателен в отношении романа. Этот жанр полагается за низший, если он состоит лишь в изображении нравов, исследовании характеров, описании страсти или какой-либо иной внешней активности; ipso facto* он принижается в том его виде, какой он имеет у Бенжамена Констана, Бальзака, Стендаля, Флобера и даже Пруста; он объявляется великим, только если воплощает волю автора «занять позицию по отношению к событию» (именно это особенно ценится в романах Мальро), и притом по отношению к событию актуальному (Мальро, заявляет один из его ревностных поклонников, – самый великий из наших романистов, «потому что он самый современный» [98] ). Надо ли говорить, что такое почитание мысли – словно участника схватки на перекрестке дорог – есть прямое отрицание того, что интеллектуалы всегда понимали под мыслью?
97
Одна моя работа, где я попытался охарактеризовать некоторую часть современной французской литературы, была осуждена критиком как в целом малоинтересная, поскольку я не говорю в ней ни о Марксе, ни об Энгельсе, ни о Ленине (L. Wurmser, «Les Etoiles», janvier 1946).
98
Эта новая концепция романа излагается во всей чистоте в «Портрете нашего героя» г-на Р. М. Альбереса (R.-M. Alb'er`es. Portrait de notre h'eros). Автор желает, прежде всего, чтобы роман был манифестом поколения самого романиста. Похоже, он принимает следствие, к которому ведет преклонение перед современностью: знает, что если книга правдиво показывает поколение 1946 года,
она может оставить совершенно равнодушным поколение 1960-го, у которого будет свой представитель, и ею заинтересуются только историки. В таком самопожертвовании есть что-то патетическое.К этому близка точка зрения тех современных воспитателей, кто осуждает изучение древнегреческой и латинской словесности на том основании, что она непригодна для формирования «людей», т.е. людей, вооруженных для борьбы, точнее для борьбы социальной [99] . Такая позиция, вполне уместная для вождей партии, есть чистое вероломство со стороны тех, для кого законом является желание, чтобы целью воспитания было формирование не хороших борцов, которые в схватке завтрашнего дня сумеют засучить рукава, а людей, владеющих методами мышления и моральными понятиями, трансцендентными по отношению к настоящему, – вещами, которые способно дать, прежде всего, изучение средиземноморских цивилизаций древности и тех, что от них происходят.
99
Эту позицию в особенности поддерживал г-н Жан Геэнно в статьях, опубликованных в газете «Figaro» (1945—1946 годы). Другие откровенно порицали – в частности, в «Nouvelles litt'eraires» – изучение гуманистов, поскольку последним чужд практический интерес и их концепции чисто умозрительны. Теоретик диалектического материализма А. Лефевр приветствует (loc. cit.) поистине «современное» Weltanschauung*, возвестившее «закат умозрения», который он называет «закатом буржуазной мысли». Тем не менее, поскольку созерцательная мысль продолжает оставаться престижной, доктрина выражает намерение не отбрасывать ее. «Если надо найти конкретные решения проблем настоящего момента, – заявляет Жорж Коньо («La Pens'ee», no 4), – значит ли это, что мы отказываемся от умозрения? Вовсе нет: делая упор на конкретном и практическом, мы настойчиво напоминаем, что интеллектуал всегда должен мыслить: мыслить о современном рационализме, о диалектическом материализме, о прогрессивной и истинной философии – мыслить об этом и помещать это „в сердцевину своей жизни“». Видно, что, говоря «мыслить», автор подразумевает мысль чисто практическую – подчиненную страстям, – которая не имеет ничего общего с тем, что все называют созерцательной мыслью. Отметим эмоциональный, профетический – лирический – тон всех этих заявлений.
Недруги «не вовлеченной» мысли все еще не видят, что проповедуют совершенно тот же крестовый поход, что и школа, абсолютное неприятие которой они часто громко провозглашают. В мечущем громы и молнии бреве* своей пастве министр национального образования Виши Абель Боннар постановлял: «Образование не должно быть нейтральным; жизнь не нейтральна». На это истинный интеллектуал отвечает, что жизнь не нейтральна, но истина, по крайней мере политически, нейтральна, и тем сразу создает против себя союз реалистов всех направлений.
Утверждать, что главное для мыслителя – уметь быть вовлеченным, – значит предписывать ему в качестве основной добродетели, освобождающей едва ли не от всех прочих, мужество, готовность пойти на смерть ради принятой позиции, каково бы ни было ее интеллектуальное и даже моральное содержание. Отсюда следует, что не стоило бы помещать в храме духа Аристотеля и Декарта, у которых героизм, похоже, не был главной чертой. Многие приветствуют высший человеческий тип в таких людях, о ком Мальро говорит, что они «готовы к любым ошибкам, лишь бы им пришлось платить за них своей жизнью», из чего можно предположить, что этот тип приветствуется в Гитлере и его шайке.
Некоторые зададутся вопросом, не означает ли мой протест против школы, почитающей только вовлеченную мысль, что я согласен с другой школой, которая ценит только мысль не вовлеченную, полную решимости всегда оставаться в пределах «несвязанности». Вовсе нет. Я полагаю, что писатель, который рассуждает о моральных позициях не в объективной манере историка или психолога, но как моралист, т.е. вынося оценочные суждения о них, – как это делает, например, автор «Яств земных» и «Numquid et tu?»*, в том числе во многих местах своего дневника, – сам должен занять ясную позицию, иначе недолго впасть в проповедование дилетантизма, которое составляет – особенно в морали – вопиющее предательство интеллектуала. Мое осуждение относится к тем, кто почитает только мысль, связанную с моральной установкой (engagement), и умаляет мысль, этим не озадаченную, т.е. мысль чисто созерцательную – которая, возможно, является наиболее благородной формой умственной деятельности.
2. Они восстают во имя любви против осуществления правосудия (выступления Мориака и других в суде в защиту отъявленных предателей; их требование об оправдании установленных преступлений). Это прямое предательство звания интеллектуала, поскольку любовь, будучи преимущественно велением сердца, а не разума, есть противоположность духовно-интеллектуальной ценности. Некоторые из самих адептов религии любви, наделенные, однако, глубоким чувством духовного служения, на вершину своих ценностей поставили не любовь, а справедливость. Выше приведены слова архиепископа Кентерберийского: «Мой идеал не мир, а справедливость». Другой великий христианин сказал: «Всегда, прежде чем вершить милосердие, надо сначала воздать должное справедливости» [100] . Тот, кто проповедует любовь вопреки справедливости и изображает из себя интеллектуала, есть, в сущности, обманщик.
100
Malebranche. Morale, II, 17.
Эти пророки объясняют также, что они проповедуют любовь, с тем чтобы «примирить всех французов», создать «национальное единство». Однако интеллектуалы вовсе не должны создавать национальное единство – это дело государственных мужей, – они должны различать (по крайней мере стремиться к этому) справедливых и несправедливых, должны оказывать честь первым и клеймить вторых. Точно так же в том, что касается мира на всей земле, они не должны воспевать всеобщие объятия, но должны желать, чтобы справедливые управляли миром и держали несправедливых в повиновении. Здесь, как и в других случаях, их функция – судить, а не млеть в чувствах.
Один из подобных моралистов ясно говорит о своем отказе – во имя любви – различать справедливость и несправедливость. «Мы нуждаемся, – провозглашает Ф. Мориак, – не просто в учении, но в любви... Для христианина речь не идет ни о том, чтобы возводить барьеры и ограждения, ни о том, чтобы обзаводиться костылями» [101] . Попутно отметим, что дефиниции католических теологов, их постоянное внимание к тому, чтобы отделить то, что они считают истиной, от заблуждений, как раз и есть великая забота о барьерах и ограждениях. Во время эфиопской войны наш служитель церкви с одинаковой любовью [102] отнесся к молодому эфиопскому лейтенанту и к римлянину, которые умерли, и тот и другой целуя распятие; он твердо решил игнорировать, что первый пал, защищая право, тогда как второй пошел на войну, радуясь возможности помахать саблей и поживиться. Редко можно лучше увидеть, какую путаницу вызывает в умах любовь [103] .
101
См. нашу работу: Pr'ecision. Gallimard, p. 12 sqq.
102
См.: ibid, р. 208.
103
Насколько же иной была мораль верующих в эпоху Античности, если они считали кару преступника делом чести божества. Убийство ненавистного Руфина, с восторгом говорит Клавдиан, оправдало небеса: Abstulit hunc tandem Rufini poena tumultum. Absolvitque deos*.