Предательство интеллектуалов
Шрифт:
Новой, и притом чреватой последствиями, представляется мне их подверженность национальной страсти. Конечно же, человечеству не пришлось дожидаться нашего времени, чтобы интеллектуалы изведали эту страсть. Не говоря о поэтах, веками воздыхавших благолепным хором:
Nescio qua natale dulcedine solum cunctos / Ducit [172] , —
и не углубляясь в Античность, когда философы – до стоиков – все были рьяными патриотами, замечу, что в истории после наступления христианской эры задолго до наших дней встречались писатели, ученые, художники, моралисты и даже служители «всеобщей» церкви, более или менее отчетливо выражавшие особую привязанность к той группе, к которой они принадлежали. Но у них это чувство имело опору в разуме; они не теряли способности судить свою нацию, громко заявлять о ее неправоте, если считали ее неправой. Напомню, что Фенелон и Массийон порицали некоторые войны Людовика XIV; Вольтер осуждал опустошение Пфальца, Ренан – насилия Наполеона, Бокль – нетерпимость Англии к Французской революции; Ницше признавал недопустимыми грубые действия Германии в отношении Франции [173] . Это только в наше время люди мыслящие или называющие себя таковыми хвалятся тем, что над их патриотизмом рассудок не властен, провозглашают: «Пусть даже отечество неправо, надо быть с ним заодно» (Баррес), объявляют изменниками нации своих соотечественников, желающих сохранить за собой духовную свободу или, по крайней мере, свободу слова. Во Франции не забыли, каким нападкам многие «мыслители» подвергали во время последней войны Ренана за его свободные суждения об истории своей страны [174] . Незадолго до этого целая плеяда молодых людей [175] , считающих себя сопричастными жизни духа, взбунтовалась против одного из своих идейных наставников (Жакоба), который учил их патриотизму, не исключающему
172
Всех нас родная земля непонятною сладостью манит*.
173
Такие побуждения мы находим даже у древних; например Цицерон стыдил сограждан за то, что они разрушили Коринф, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное их послу (De off., I, xi)*.
174
Уже в 1911 году французский автор, приведя фразу: «Невозможно допустить, чтобы человечество на веки вечные было связано брачными союзами, битвами, мирными договорами ограниченных, невежественных, эгоистичных существ, которые в Средние века вершили дела в этом дольнем мире», – счел необходимым добавить: «Счастье, что строки эти написал Ренан; сегодня написавшего такое обвинили бы, что он плохой француз» (G. Guy-Grand. La Philosophie nationaliste, р. 165). Обвинили бы люди мыслящие – вот что интересно.
175
В том числе А. Массис.
176
Цитируется монсеньором Шапоном в превосходной статье «La France et l’Allemagne devant la doctrine chr'etienne» («Correspondant», 15 ao^ut 1915).
177
См. его «Письма» (Lettres, II, p. 31).
Подверженность интеллектуалов национальной страсти особенно примечательна у тех, кого я назвал бы духовными людьми по преимуществу, т.е. у священнослужителей. Значительное большинство этих людей во всех странах Европы в продолжение полувека уже испытывает национальное чувство [178] и, следовательно, перестало являть миру пример сердец, безраздельно принадлежащих Богу. Мало того, духовные лица, похоже, предаются этому чувству с такой же страстью, как и писатели, и тоже поддерживают свои государства в их бесспорно неправедных деяниях. Мы ясно увидели это во время последней войны, когда у немецкого духовенства не вырвалось ни слова протеста против творимых германской нацией бесчинств, – молчание его, конечно, было вызвано не только осторожностью [179] . Совсем не так вели себя испанские теологи XVI века Бартоломе де Лас Касас и Витория, известные своим неустанным обличением жестокости конкистадоров, их соотечественников, к индейским племенам; я не утверждаю, что это побуждение было тогда показательным для служителей церкви, я только спрашиваю, есть ли сегодня хоть одна страна, где они испытывали бы такое побуждение, где они хотя бы желали, чтобы им позволили его испытывать? [180]
178
Вдумаемся, с какой легкостью духовенство сегодня идет на военную службу. См. прим. F на с. 219.
179
Один немецкий католик объяснил эту позицию своих единоверцев несколькими причинами: «1) отсутствие у них достаточного знания фактов и слабая осведомленность об общественном мнении в воюющих и нейтральных странах; 2) их патриотизм, не позволяющий им подрывать единство немецкого народа; 3) боязнь второго культуркампфа, который был бы вдвойне опасен, если бы немецкие католики дали понять, что они согласны с развернутой во Франции кампанией против германского способа ведения войны» (Письмо, опубликованное в «Le Figaro» за 17 октября 1915 года). Выделим вторую причину: стремление солидаризоваться с нацией независимо от нравственной стороны дела. Вот по крайней мере один довод, которого не приводил Боссюэ, когда оправдывал жестокости Людовика XIV.
Напомним, что, когда в 1914 году канцлер Бетман-Гольвег вынес на рассмотрение рейхстага нечто вроде извинения за нарушение нейтралитета Бельгии, христианский теолог фон Гарнак резко осудил его: канцлер хотел извиниться за то, что не нуждается в извинении (см.: A. Loisy. Guerre et Religion, p. 14).
180
Церковнослужители наций-союзниц осыпают немецкое духовенство упреками за то, что в 1914 году оно солидаризовалось с несправедливостью, – еще бы, ведь им-то посчастливилось принадлежать к нациям, сражающимся за правое дело. Но когда в 1923 году, в вопросе о Корфу*, Италия заняла по отношению к Греции столь же несправедливую позицию, как и Австрия в 1914 году по отношению к Сербии, итальянское духовенство, насколько я знаю, вовсе не было возмущено. Не помню и такого, чтобы в 1900 году, во время вторжения европейских армий в Китай (в разгар боксерского восстания) и бесчинств, совершаемых солдатами, духовенство их наций бурно выражало протест.
Отмечу еще одну черту патриотизма, свойственного современному интеллектуалу: ксенофобию. Ненависть к «человеку со стороны» (чужаку), неприятие его, презрение к тому, что «не мое». Все эти чувства, постоянные у народов и, вероятно, необходимые для их существования, усвоили в наши дни так называемые мыслящие люди и до того серьезно, без тени наивности претворяют в поступки, что это усвоение тем более достойно упоминания. Известно, с какой систематичностью сообщество немецких ученых вот уже пятьдесят лет провозглашает упадок всякой цивилизации, исключая созданную германской расой, и как в недавнем прошлом во Франции поклонники Ницше или Вагнера и даже Канта или Гёте третировались французами, претендовавшими на участие в духовной жизни [181] . Насколько эта форма патриотизма нова у людей мыслящих, в особенности во Франции, убеждаешься, когда подумаешь о Ламартине, Викторе Гюго, Мишле, Прудоне, Ренане, – если сослаться на интеллектуалов-патриотов эпохи, непосредственно предшествующей интересующему нас периоду. Надо ли говорить, насколько и тут оживили страсть мирских усвоившие ее интеллектуалы?
181
Особенно примечательной была позиция философа Бутру. Ее осуждение и опровержение мы найдем у Ш. Андлера (Ch. Andler. Les Origines du pangermanisme, р. VIII).
Нам растолкуют, что наблюдавшееся в последние полвека, и особенно в пять предвоенных лет, отношение других государств к нашей стране требовало от французов, которые хотели защитить свою нацию, величайшей национальной пристрастности и лишь те, кто поддался этому фанатизму, были подлинными патриотами. Мы не утверждаем обратное. Мы только говорим, что интеллектуалы, впавшие в такой фанатизм, изменили своему предназначению, ибо оно заключается в том, чтобы в противовес несправедливости, на которую обрекает народы поклонение земному, составлять корпорацию, поддерживающую единственный культ – культ истины и справедливости. Правда, эти новые интеллектуалы заявляют, что им неведомо, что такое справедливость, истина или другие «метафизические туманности»; что для них истинное определяется полезным, а справедливое – обстоятельствами. Все это высказывал еще Калликл, с тем, однако, различием, что он возбуждал негодование влиятельных мыслителей своей эпохи.
Следует признать, что в расположенности современного интеллектуала к патриотическому фанатизму первенство закрепилось за немецкими интеллектуалами. В то время, когда Лессинг, Шлегель, Фихте, Гёррес уже настраивались на безоглядное преклонение перед «всем немецким» и пренебрежение ко всему иноземному, французские интеллектуалы еще одухотворялись непреложной справедливостью к зарубежным культурам (недаром же романтики отличались космополитизмом), и это продолжалось долгие годы. Интеллектуал-националист – по существу, немецкое новоприобретение. Впрочем, мы нередко будем возвращаться к этой теме: моральные и политические позиции, занимаемые в последние пятьдесят лет европейскими интеллектуалами, имеют по большей части немецкое происхождение, и в духовной сфере Германия сейчас одержала в мире полную победу [182] .
182
Сегодняшняя действительность дает еще больше оснований для такого утверждения. Признанные учители наших поэтов (сюрреалистов) – Новалис и Гёльдерлин; наши философы (экзистенциалисты) объявляют себя приверженцами Гуссерля и Хайдеггера; триумф ницшеанства стал подлинно мировым. (Прим. в изд. 1946 г.)
Можно сказать, что Германия, создав у себя интеллектуала-националиста и в результате получив наглядное прибавление силы, сделала этот тип необходимым
и во всех других странах. В частности, неоспоримо, что Франция, как только Германия сформировала своих Моммзенов, обязана была сформировать своих Барресов, чтобы не уступать в национальном фанатизме и не ставить под угрозу собственное существование. Всякий француз, стремящийся поддержать свою нацию, должен радоваться при мысли, что за полстолетия Франция выработала литературу, националистическую до фанатизма. Но лучше бы, возвышаясь на какое-то время над своим интересом и соблюдая тем самым достоинство своей расы, французы печалились о том, что ход событий принуждает их радоваться подобным вещам.В общем, можно считать, что реалистическая позиция была навязана современным интеллектуалам, особенно французским, внешними и внутренними политическими условиями, в которых оказались их нации. При всей важности этого факта, мы нашли бы его не столь важным, если бы видели, что интеллектуалы сожалеют о нем, чувствуют, насколько он умаляет их значимость, какую угрозу несет цивилизации, сколь обезображивает мир. Но как раз этого-то мы и не наблюдаем. Мы видим, что они, наоборот, с удовольствием погружаются в реализм; они полагают, что националистический пыл возвеличивает их, служит цивилизации, украшает человечество. И ясно, что суть этого явления – не просто трудность исполнения определенной функции в связи с текущими событиями, а крушение нравственных понятий у тех, кто призван воспитывать общество.
Я хотел бы отметить в патриотизме современных интеллектуалов еще две черты, которые представляются мне новыми и из которых вторая весьма оживляет эту страсть у народов.
Первая черта лучше всего раскрывается по контрасту с несколькими строками писателя XV века*, тем более примечательными, что автор их на деле доказал глубину своей любви к родине: «Все города, – говорит Гвиччардини, – все государства, все царства смертны; всему сущему, будь то по самой его природе или по стечению обстоятельств, рано или поздно приходит конец. Поэтому гражданин, переживающий конец своего отечества, не может скорбеть о его несчастье так же, как о собственной близкой погибели; отечество постигла участь, которая неминуемо должна была его постичь; невзгоды всецело падают на того, кому досталась мрачная доля родиться во времена, когда должно было произойти такое бедствие». Я спрашиваю себя, есть ли среди современных мыслителей хоть один, кто, будучи так же предан отчизне, как автор этого отрывка, осмелился бы составить о ней, а тем более высказать подобное суждение, поразительно свободное в своей печали. Кроме того, мы затрагиваем тут одно из главных проявлений неблагочестия современных людей: нежелание верить, что существует развитие высшего порядка, в которое их нации будут вовлечены, как и всё кругом. Древние, восторженно почитая свои города, принижали их, однако, перед Судьбою. Античный город надеялся на божественное покровительство, но не мнил себя божественным и с необходимостью вечным. Вся литература древних показывает, насколько недолговечными считали они свои государственные установления, созданные единственно по милости богов, чье благоволение бывает переменчивым [183] . Фукидид допускает, что когда-нибудь Афины исчезнут с лица земли; у Полибия победитель Карфагена, глядя на охваченный огнем город, размышляет о судьбе Рима и восклицает:
183
Это прекрасно выражает хор в трагедии «Семеро против Фив»:
О милые божества,
О города стражи, кра`я оплот,
Будьте верными в дружбе!
Вы пожалейте город родной,
Храмы жалея свои!*
Так и в написанной пять веков спустя «Энеиде» спасение рода троянцев наперекор бушующей морской стихии и сохранение их государства недвусмысленно связывается лишь с покровительством богов, а отнюдь не с каким-то внутренним свойством троянской крови, обеспечивающим вечность рода.
Будет некогда день, и погибнет священная Троя*;
Вергилий воспевает земледельца, которого не тревожат
res romanae et peritura regna [184] .
Это только наши современники – стараниями интеллектуалов – превращают государство в башню, бросающую вызов небесам.
Другая новая черта в патриотизме современных интеллектуалов – их стремление соединить свой духовный строй с некой национальной духовной формой, которую они, естественно, противопоставляют иным национальным духовным формам. Известно, сколько ученых по обе стороны Рейна в последние пятьдесят лет утверждают свою мысль во имя французской либо немецкой науки; как жаждут многие наши писатели ощутить в себе французскую чувствительность, французский ум, французскую философию. Одни заявляют, что воплощают арийскую мысль, арийскую живопись, арийскую музыку, другие открывают, что у такого-то ученого, писателя или деятеля искусства бабушка была еврейкой, и чтят в нем семитский гений. Здесь мы не исследуем, несет ли на себе духовное достояние ученого или художника печать его национальности или расы и если да, то в какой степени; мы лишь констатируем желание современных интеллектуалов, чтобы это было так, и подчеркиваем, насколько ново такое желание. Расин и Лабрюйер не думали представлять свои сочинения ни себе самим, ни миру как проявления французской души, Гёте и Винкельман не помышляли вменять свои произведения германскому гению [185] . Тут есть весьма примечательный факт, касающийся в особенности художников. Любопытно, что люди, можно сказать, профессионально занятые утверждением индивидуальности и сто лет тому назад обретшие в романтизме ясное сознание этой истины, сегодня в некотором смысле отрешаются от столь привычного для них сознания и хотят ощущать себя выражением общего бытия, проявлением коллективной души. Правда, самоотречением индивидуума ради «великого безличного и вечного Целого» удовлетворяется другой романтизм; это побуждение художника может объясняться, кроме того, желанием – которого Баррес, например, вовсе не скрывает – умножить наслаждение самим собой, ибо сознание индивидуального «я» десятикратно углубляется сознанием «я» национального (в этом втором сознании художник черпает и новые лирические темы). Таким образом, можно допустить, что художник не глух к собственному интересу, когда объявляет себя выражением гения нации и призывает целую расу рукоплескать себе самой, а не произведению, которое он ей дарит [186] . Нет надобности говорить, что, относя по тем или иным причинам личное свое достоинство на счет своей нации – и, как известно, широко об этом вещая, – великие или будто бы великие умы обманывали ожидания, если не льстили самолюбию народов и не давали пищу высокомерию, с каким каждый народ демонстрирует перед соседями свое превосходство [187] .
184
Рима дела и падения царств*.
185
Хотя и в этом отношении немцы, очевидно, были новооткрывателями обличаемой нами страсти. Лессинг и Шлегель, очевидно, первыми провозгласили творчество немецких поэтов выражением национальной души (не приемля универсализм французской литературы). – Поэты французской Плеяды, на которых часть наших читателей непременно укажет нам как на опровергающий пример, прибегли к национальному способу выражения своих чувствований, к национальному языку*; но они никогда не стремились придать самому строю этих чувствований национальный характер, противопоставить его образу чувствований других наций. Последовательная «национализация» духа – явление новейшего времени. – В среде ученых такой «национализации», несомненно, способствовало исчезновение латыни как научного языка – утрата, о которой мы могли бы долго говорить, каким тормозом она стала для цивилизации.
186
Таков был, по мнению Ницше, случай Вагнера, который выступил перед соотечественниками в роли мессии немецкого искусства, заприметив тут «свободное местечко», между тем как весь его артистический склад и его глубинная философия были, в сущности, универсалистскими. (См.: F. Nietzsche. Ecce homo, p. 58: «Чего я никогда не прощал Вагнеру? Того, что он снизошел к немцам»*.) Разве не могли бы мы сказать нечто подобное о каком-нибудь ревнителе лотарингского или провансальского гения?
187
«Национализация» духа порой приводит к результатам, которых еще не успели осмыслить. В 1904 году на празднование 600-летия со дня рождения Петрарки не пригласили нации Гёте и Шекспира, как нелатинские; зато позвали румын. Мы не знаем, получил ли приглашение Уругвай.
Чтобы читатель в полной мере уяснил новизну позиции современного интеллектуала, приведу высказывание Ренана, под которым подписались бы все мыслящие люди со времен Сократа: «Человек не принадлежит ни своему языку, ни своей расе; он принадлежит лишь себе самому, ибо это существо свободное, т.е. существо нравственное». На что Баррес отвечает под овации единомышленников: «Вот что нравственно: не желать быть свободным от своей расы». Этого очевидного возвеличения стадного инстинкта народы не сумели распознать у священнослужителей духа.
Нынешние интеллектуалы, более того, заявляют, что их творчество может быть успешным и приносить добрые плоды, только если они не покидают родной почвы, «не утрачивают корней». Приветствуется, что один трудится в своем Беарне, другой – в своем Берри, третий – в своей Бретани. И этот закон возглашают не только для поэтов, но и для критиков, моралистов, философов, людей чисто интеллектуальной деятельности. Дух, объявляемый правым постольку, поскольку он не хочет освобождаться от земли, – вот что обеспечивает современным интеллектуалам видное место в анналах духовной истории. Взгляды этого класса определенно изменились с того времени, когда Плутарх назидательно писал: «Человек не растение, созданное, чтобы пребывать неподвижным, и пускающее корни в землю, где оно рождено», а ученик Сократа Антисфен говорил своим собратьям, гордившимся тем, что они – автохтоны*, что такая честь выпала им наравне с улитками и саранчой.