Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Предлагаемые обстоятельства
Шрифт:

«Ты башкой думала, что делаешь, когда меня с ума сводила?» Представляете, как здорово, — башка...

Подписывался он не «А. Киселев», а «Алекс. Киселев», — меня прямо-таки гипнотизировал этот «Алекс.».

Вот так было тогда.

И все же вы дороги мне, черепа питекантропов и кости мамонта в тихом краеведческом музее, где побывали мы на одной из стоянок нашего дизель-электрохода. Сквозь добрые сотни веков по ту сторону стеклянного ящика, где скучал череп древнего человека, я увидела, как Саша втянул щеки и закатил глаза. Мы пошли дальше, и он изобразил стрелка с натянутым на изготовку луком. В наконечнике стрелы под стеклянной крышкой, как в морской раковине, жило эхо того боя, когда со свистом вонзилась стрела меж лопаток, и со скоростью стрелы просвистела жизнь, взмыла бог знает куда. Где та рука, что точила

наконечник, и та, что послала стрелу, где ты, Саша? Привет вам, кости мамонта, омытые волнами времени, ледниками, подземными реками, облаками, старые благородные кости! Как тебе там, чучело воина в доспехах, огородное пугало, скучающее по галкам?

И у меня есть свой собственный музей, мне и пыль слишком дорога в нем; но вот пришла мысль — не отправить ли все это к чертям, уж очень оно зажилось на свете: все эти письма, над каждым из которых пролито столько слез, эти длинные письма, вызубренные, что хоть сейчас повторю вместе со всеми их грамматическими ошибками, — зачем оно теперь? Да, здесь владения настолько хрупкие, что дыхание грозит гибелью каждому засушенному цветку, а ведь когда-то все это кричало так, что до сих пор тренькают подвески тяжелой люстры...

Карманный, игрушечный, спрятанный за пазуху городок: одному облачку достаточно было наползти на солнце, чтобы погрузить весь наш город в тень. Островки крыш наших двух- или трехэтажных домов среди наплывающих на них деревьев; одни уже были желтыми, когда другие еще зелеными, эти были красными, когда те — желтыми и зелеными... Дубы! Мощные морщинистые стволы, каждый отлакированный выступ знали наперечет детские ступни, в каждом дупле по кладу, на каждой зеленой ветке по птице; знакомые пни, обезглавленные великаны, чьи тела уходили глубоко в землю, — как хотелось очутиться в том времени, когда ветер бросил желудь, и он утонул в почве, и пошли круги по реке дерева — глухие, золотистые; и как хотелось жить в том времени, когда вырастет и уплотнится тень от тех желудей, которые бросали мы сами...

А на другом берегу реки был уже настоящий город — большой, многомашинный. Можно было до него дойти пешком, но вообще-то через мост ходил в большой город наш единственный автобус.

Автобус звали «Вася», потому что на его железном синем с красным боку было кем-то уверенно выцарапано: «Вася». Наш «Василий» тяжко вздыхал, шел под гору, приседая, подпрыгивая, заставляя пассажиров ползать между сидений и собирать в ладонь кондукторши рассыпавшуюся мелочь; «Вася» важно въезжал на мост, гладко катил по нему и на том берегу реки долго ехал вдоль набережной к речному вокзалу, где делал кольцо. Между нами и рекой был довольно большой — по нашим понятиям — лес, который позже переименовали: поставили скамейки, будку с газировкой и карусель, чтобы лес стал называться парком имени Павлика Морозова. Можно было идти и идти, пока лес не распахивал свои ветви и еловые лапы и вдруг отступал от песчаного обрыва. Небо взлетало еще выше, и глубокой, как вздох, рекой полнились легкие, грудь, глаза — рекой синей, непереплываемой, полной рыбы, облаков, кораблей с золочеными надписями на спасательных кругах...

От пристани на том берегу улица взмывала вверх. К пристани бежать было легко оттого, что под гору, и еще оттого, что в восемнадцать ноль-ноль подходила «Украина». Но не думайте, что назад было идти трудней, — нет-нет, взлетать к остановке, прижимая, как охапку цветов, к груди воспоминание о встрече... Он был еще виден, он плыл по реке весь в огнях, наш дизель-электроход, но все равно он был уже воспоминанием, которое никто не отнимет, все собственное до секундочки, до полуоборота, взмаха руки, настолько свое, что принадлежность вещей — сумочки, платья — ничто по сравнению с этой принадлежностью...

— Представляю себе, — сказала мама, — морячок. Если он что-то и прочел за свою жизнь, то это, конечно, некоторые места из Мопассана, а если что-то и слушал из музыки, то скорее всего полонез Огинского. На гитаре к тому же бренчит? Ну, так и есть...

Кстати, звезды не смотрели на наш первый поцелуй... Днем на верхней палубе, где в шезлонгах загорали под июньским солнышком люди, мы о чем-то пустяковом поспорили. А в шестнадцать лет люди спорят на поцелуи.

«Украина» подплывала к тихому городку, где жила моя тетка, тетушка Люба. На причале уже можно было разглядеть тетку с двоюродным братом на руках и бабушку, которая неподалеку

невозмутимо торговала цветы, чтобы встретить меня с букетом. Продолжая торговаться, она помахала мне рукой. Тетка пустила ребенка на землю, он запрыгал вокруг нее, тут бабушка, наконец выторговав пионы, сунула букет брату в ручки и замерла рядом с теткой, вглядываясь в меня из-под руки.

Мы сбегали на ту сторону палубы поцеловаться.

— Твоя мать тебя все так же безобразно одевает, — сказала бабушка, бесцеремонно вертя меня за плечи. — В этом платье ты просто кикимора. Правда, Люба, она кикимора? — обратилась она к тетке. — Вытри Ленечке носик. Да. Сама всю жизнь была кикиморой и тебя делает кикиморой.

Приехали!..

Здравствуй, милая лейка с помятым боком, ручной дождик! Здравствуйте и вы, грядки, на которых цвели, росли, созревали... И ты, шланг, здорово, улитка с тяжелой внутренностью воды, павлинье оперенье влаги над смородиной, сад в бабочках, как в родинках, — привет!

Как живешь, слива, на которой ничего не растет, слива, которая живет сама по себе с выводком утят в своей барственной тени, как живешь, вишня с прислоненной к клейкому темному боку лестницей? Колодезная глубина бидонов — чур, я вишню собираю, а Сережка пускай крыжовник, нет, я первая сказала, не будем мы сидеть с Ленькой, махнем-ка через забор да на реку, ишь чего придумали; марсианский стрекот кузнечиков по ночам, а веранда на веревках дикого винограда все так же уносилась в небо, как качели...

Каждое лето меня отправляли сюда, но это лето!..

Письма писались на ощупь, ночью расцветали слова дикой красоты, утром они блекли, опадали, начиналось новое письмо, слова неслись поверх знаков препинания, поверх стыдливости — куда там! — дальше, дальше, пока не сточится карандаш.

Саша, я преклоняюсь перед твоими грамматическими ошибками, целую каждую кляксу. Эти загадочные зачеркивания, из-под них едва мерцают твои слова... Я греюсь возле неправильных переносов, а этот почерк — прекрасный, восхитительный почерк троечника!

«Ты мне нравишся. Я это говорю тебе не первый. Ты может изменчева как все девченки».

Через головокружительное пространство летел ответ: над Волгоградом, Саратовом, Сызранью, над Всесоюзным конкурсом пианистов имени Кабалевского в Куйбышеве, между созвездием Пса и облачностью в районе Жигулей, над небольшими осадками на юго-западе Ульяновской области, над маминой головой пролетало: «Здорово, здорово, Сашка, редкий, удивительный, я плыву следом за тобой по маршруту Ростов — Пермь, знаю его до травинки, мне знакома каждая шина, подвешенная на цепях дебаркадера, старухи, торгующие клубникой на пристанях, впрочем, прости жуткий почерк, не читай, если не в силах, только глянь на строчки — электрокардиограмма, — ты все поймешь».

С первым его ответом я совершила побег в дружелюбные заросли лопуха — как поживаете, лопухи?

Никто не отзовется, никто.

Но все же распутываются джунгли, клубятся, рассеиваются туманы, расступаются ветви, обнажая тропинки в малине, крапиве, в можжевельнике, пока я пишу про покинутую родину, которую помню с закрытыми глазами; когда-нибудь, истекая памятью обо всей жизни, я вернусь сюда, положу голову на корни орешника и умру под звон можжевеловых листьев.

И что, если там, в летнем городе, название которого выпевает какая-то птица всем своим бархатистым существом, до сих пор ходит бабушка в калошах, поливая грядки огурцов и мотыльков над ними, она ходит и поправляет на чучеле фетровую шляпу дедушки, которую он успел примерить, но поносить не успел, там ходит чучело вдоль оград над кукурузой и машет рукавом на стрижей, там вьются стрижи над школьником со скрипкой в руках, сейчас он кончит канифолить струны и заиграет на веранде гаммы, вниз по ступенькам один за другим потекут подневольные звуки ученической музыки в огород, где и поныне сидит Саша среди подсолнечников, на солнцепеке, и стрекозы летают над его головой, к нему ластится бесхвостый зверь Джерри, а за калиткой, как всегда, мчатся на велосипедах дети; не ниже бельевой веревки, на которой сушится легкое летнее платье тети Любы, но и не выше стрижей — наплыв облаков, облаков, облаков... И если что со мной случится — исчезну ли я, пропаду куда, — ищи меня у тетки на грядках; там, как волшебный фонарь, неподвижно катится велосипедное колесо, там все мы еще живы, все мы еще вместе и нам, господи, как хорошо — прекрасное, как морское дно, прошлое...

Поделиться с друзьями: