Предполагаем жить
Шрифт:
Гляденье в ночную тьму в одиночестве покоя душе не приносит. Но через двери ли, стены слышен был шум воды в ванной комнате – это мать готовилась ко сну, а старший брат весело болтал с подругой, о завтрашнем дне договариваясь.
Позади лежал такой долгий день. Даже не верилось, что в нем смогло уместиться столь много: утренняя спокойная прогулка и тут же – смерть человека, а потом – городские улицы, мирная людская жизнь; и тут же минуты испуга и черного страха: "Я не хочу в темноту!" И снова – благостная тишь, уже в стенах родного дома. Мир и покой нетревоженный. Милая мама, брат Алексей, кот Степа… И отец.
Колыхнулась память, снова и снова открывая далекое. А нынешнее,
В заоконной тьме, далеко за рекой, перемигивались огоньки пригородной слободы. Одинокий огонек живой теплился много ближе, на этом берегу. То было становье известного в округе бездомного по прозвищу Рыбачок, который все долгое лето жил на берегу в своем логове, под плитами набережной, кормясь от добрых людей. Обычно днем он отсыпался в своей норе, а по ночам выбирался на волю, разводил костер. И к нему прибивался гулевой народ, молодой и веселый, чтобы посидеть у живого огня, у ночной реки, порою до рассвета, с гитарой да песнями.
Когда-то, в детстве да в юности, с отцом нередко выбирались к нему на родину: к бабушке Насте, на хутор, на Дон. И был такой же костер, берег, ночь, луна, плеск воды.
И сейчас потянуло – хотя бы к этому, чужому, огню. Но не хотелось тревожить близких.
Значит, надо сидеть и глядеть во тьму. А из тьмы всегда наплывает горькое. Отец… Его привезли издалека, с Севера, в закрытом гробу.
А хоронили там, где родился, на хуторском кладбище. Так он велел в прощальном, предсмертном письме. Его воля была исполнена. Но в день похорон, у открытой могилы, случилось тяжкое: прилюдно истошно, в лицо матери кричала хуторская отцова родня: "Это ты! Это ты его погубила! Со свету сжила! С деньгами твоими, с богачеством!" Кричали и плакали, плакали и кричали. Возле гроба и возле могилы. Так и расстались. И уже больше не виделись никогда. Лишь стороной ли, нароком узнавая, что все, слава богу, живые.
Услышав в коридоре легкие шаги, он поднялся и встретил мать, которая пришла попрощаться перед сном. С распущенными волосами, пахнущая чистой кожей и чем-то будто молочным, она казалась маленькой в просторном халате. Белое лицо ее, гладкое, без морщинки, гляделось детским, кукольным, таким синеглазым, славным. Илья расцеловал ее в теплые щеки, сказал:
– Спи спокойно, мама.
– Спасибо, милый. Ложись и ты. Давай я тебе постелю.
Она подошла к столу, увидела фотографии, но, ничего не сказав, занялась постелью.
Мягкая махровая простыня, цветные подушки и покрывало – постель, застланная родными руками, была уютна, тепла и покойна. Гнездо материнское. Свет был потушен.
– Спи спокойно, мой милый, – попросила мать и провела рукой по его лицу, закрывая глаза, как в детстве, но вдруг почуяла на ладони слезы.
– Что с тобой? – наклонилась она. – Зачем ты плачешь? Все прошло. И ничего не бойся. Это была ошибка. Постарайся забыть это, милый.
Прошу тебя.
– Я не о себе, – проговорил Илья. – Я плачу о вас: о тебе, об Але ше… Обо всех плачу. Мне больно, мне страшно за вас.
– Не надо… – попросила мать. – Ты об отце вспомнил? Ты звонил, я знаю. Ну, съезди к отцу на могилу. Проведай. И бабушку проведай. Она беспокоилась, узнавала. Поезжай. А уж потом к Ангелине. Успеешь, есть время. Но плакать не надо. Ведь мы – рядом, мы любим тебя. Не надо о нас плакать…
Словно в детстве, она утешала его и убаюкивала. И он уснул.
А мать сидела возле него и думала; потом, когда сын уснул, к себе ушла и все не могла понять, где и как она могла просчитаться. Она повторяла сыну, успокаивая: "Это – ошибка, это была ошибка".
Говорила,
зная натвердо, что в таких делах ошибок не бывает. Но кто и зачем? Ведь времена нынче иные. И в теперешнем времени, и в теперешних обстоятельствах ответ ли, отгадка виделись ей лишь в одном: Алешино выдвижение, его пусть еще не официальная, но заявка на выборы мэра города. Где-то и кто-то не хочет этого. Ведь не требовали выкупа. Не ставили условий. Молчали. Просто продержали несколько дней и, так же неожиданно, освободили. Значит, дело не в хабаровском бизнесе, не в "своих" и не в "залетных". Ответ единственный: выборы мэра и выдвижение Алексея – кандидата серьезного. Но кто поднял руку? И почему так намеренно грубо? ДажеФеликса не побоялись. А ведь его поддержка была объявлена почти официально.
И прежде и теперь в глубине души она не хотела, чтобы старший сын ввязывался в политику – депутатство ли, мэрство. Работал бы и работал с тем, что есть. Но он – молод, энергичен. Ему хочется большего. Это естественно. Для него. А вот для матери это еще одна нелегкая ноша. А она и теперь чувствовала тяжкую усталость, словно навалилось все разом – не только последнего месяца напряжение, материнская боль и страх, но еще и прошлое, близкое и далекое. Все разом, потому что разговоры с Ильей, его какие-то по-детски простодушные речи невольно поднимали в душе такое же подспудно-естественное, тоже, на первый взгляд, детское: "Господи…
А в самом деле?.."
Ее называли когда-то "железной Марьей". Но она была просто женщиной.
С твердым характером, но женщиной. На работе – Марья. А дома – ласковая мама, Маша, Машурочка – для мужа, Маняша – для покойных родителей. Но прошлое ушло и словно забылось. Маняшей, Машей,
Ма-шурочкой ее давно никто не зовет. И вот уже долгие годы она – лишь "железная" Марья Хабарова. Без отдыха и без продыха, без мужа и без родителей. А ведь порой просила душа иного – защиты, сочувствия, ласки, тепла. Как сейчас, например. Как весь этот месяц. А может быть, как все эти годы, когда усталость копится и копится. Все тяжелей и тяжелей душе, и телу, и сердцу, вовсе не железному, а обычному, женскому, бабьему. И может быть, прав Илья, пусть не во всем? Но в чем-то и прав. Надо оставить дела и пожить спокойно. Она это заработала, заслужила: отдых, покой. Ведь годы летят. Их уже и считать не хочется.
Конечно, не бросишь вожжи прямо так, на скаку. Но можно продать часть холдинга, оставив Алексею то, что ему по силам. Пусть работает.
Она не выдержала и пошла к старшему сыну, который еще не спал и понял ее с полслова:
– Плюшкиных речей наслушалась? И тоже начинаешь…
– Наслушалась. Что? Запретить ему говорить?
– Наговорить можно много. Тем более с Плюшкиным образованием. Он бы подумал, марксист, на чьи труды живет. Питерская квартира, одеж да, деньги, поездки? На свою зарплатишку ассистентскую?
– Не надо его в этом упрекать, – жестко ответила мать. – Он – мой сын.
– Я не упрекаю. Он – мой брат, младший. И я люблю Илюшку. Но ты должна понять, что у него сейчас стресс. И все, что он говорит, все это – милые глупости. Ну, давай его послушаем и все бросим. И кто нас будет кормить?
– Алеша, мы перед ним виноваты, он страдал за нас, – мягко, про никновенно, обнимая сына, сказала мать. – И мы должны его слушать.
Кому он еще скажет? Пусть говорит. И еще ты должен понять, что в его речах есть правда. Оттого и в сердце заноза. Я ведь действительно как белка в колесе. И сколько уже лет? Вначале была необходимость. А потом? Наверно, и впрямь инерция или ненужный азарт. Мне ведь многого не надо. Значит, только для вас. А Илюша говорит, что и ему не надо.