Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Периодизацию этапов постмодернизма в русской литературе вольно или невольно провели его непримиримые противники, идеологи молодёжного движения "Идущие вместе" в ходе скандальной акции по обмену "общественно вредных" книг. Именно они предложили в качестве жупела триаду "Сорокин - Пелевин - Акунин". Три совершенно разных по творческой манере автора оказались выстроены не по формальному старшинству, а по мере обретения известности среди "культурной" читательской публики. Эти три писателя олицетворяют собой три этапа в развитии русского литературного постмодерна вкупе с дрейфом доминанты запроса "продвинутого" читателя. У первого, получившего неформальную известность в 80-е гг. ещё при советской власти - полная деконструкция советского культурного пространства, вплоть до его аннигиляции. У второго, культового автора разломных 90-х - приспособление к бытию в условиях хаоса, освоение бесчисленных альтернативных языков и реальностей. У третьего, познавшего широкий успех на пороге нового тысячелетия - окостенение постмодерна в рамках традиционных массовых жанров и обращение к глубокой ретроспективе отечественной истории. Первый, "советский" период получил достаточное освещение в литературоведческой науке6, два последующих ещё ждут своего исследователя.

В дальнейшем мы проследим постепенные трансформации русского постмодернистского сознания на примере романов, относящихся соответственно

ко второму периоду - "Якутия" (1993) Е.Радова, и к третьему - "Укус ангела" (2000) П.Крусанова. Эти два романа выбраны нами потому, что в них наиболее отчётливо тематизированы "параноидальные" нарративы и отображены изменения в отношении к ним со стороны писателей-постмодернистов и их читательской аудитории.

В "Якутии" Егор Радов (р.1962) "паразитирует" на патриотическом дискурсе в его различных вариантах, вплоть до национал-шовинистического. Романная Якутия у Радова не есть реальная географическая территория (там растут пусть чахлые, но пальмы, и пусть "вялые, скверные"7, но бананы), а метафора постсоветского пространства с его ещё не устоявшейся - и потому многообразной - мифологией.

В "Якутии" предостаточно элементов политической сатиры, прозрачных аллюзий к реальным политическим явлениям и событиям. Сюжет романа задан абсурдной затеей партии ЛДРПЯ - прорыть под Северным Полюсом туннель в Америку и сместить земную ось ради изменения климата, а также абсурдным поручением, данным протагонисту романа Софрону Жукаускасу - обойти "цепочку" законспирированных агентов и выяснить, почему потеряна связь с американскими партнёрами. Путешествуя по бескрайним просторам Якутии и попадая в самые невероятные переплёты, Жукаускас узнаёт, во-первых, что все агенты давным-давно забыли о своей миссии, которую в своё время сочли всего лишь забавной шуткой. (Одним из агентов оказывается жена Жукаускаса, двое других - её любовники). Во-вторых, сама затея ЛДРПЯ - лишь "пиаровский ход" её верхушки, а удаление Жукаускаса из столицы обусловлено тем, что его жены домогается и партийный лидер. В-третьих, даже придя к власти в столице, лидеры ЛДРПЯ абсолютно не знают, что творится в провинции, да и знать не хотят. А там за счёт криминального экспорта алмазов достигнуто процветание в одном отдельном взятом городе (правда, алмазы, как на грех, недавно кончились). Там жестоко бьются друг с другом самозваные местные царьки, а кадровые военные мстят родине, бросившей их на произвол судьбы, атомными бомбардировками её городов. А в иных местах за отсутствием какой-либо связи с "материком" ("проходимости") люди живут себе, как при советской власти, в полной уверенности, что она, эта власть, никуда не девалась.

А главное - многонациональное государство охвачено вакханалией националистических страстей, абсурдных тем более, что "сакральная" суть национальных идей "Якутии", "Эвенкии", "Эвении", "России", "Великой Евреи" и даже "Хорватии" раскрывается в одних и тех же тонах почти одними и теми же словами, и подкрепляется множеством взаимоисключающих "космогонических мифов". Напрасно искать в этом выспреннем празднословии символические значения и глубинные смыслы. "Сакральный смысл" являет себя как заговаривание тотальной пустоты, танец симулякров, маскирующий многократно педалируемую иллюзорность реальности означаемых: "Якутия была призрачной, как и полагалось настоящей стране"8.

Романная "Якутия" предстаёт как царство тотального абсурда вполне в духе В.Сорокина. Даже стилистически Е.Радов во многом наследует пастишную стратегию Сорокина с её нехитрыми приёмами - например, деконструкцией "высокого штиля" внезапным употреблением табуированной лексики. Типичный фрагмент: "И без меня Русь не наполнена, не целиком, не вся. Я - часть, я - даль, я слаб, я смог! Во мне Русью пахнет, в конце концов! Потому что всё это - правда, и всё это - истина, наше дело - самое наиправейшее, и кривду мы зах...ячим"9. Рецепт создания этого бессмысленного "гипертекста" - бриколажное соединение пародийно видоизменённых цитат из русских классиков А.Платонова, Г.Державина, А.Пушкина и популярного лозунга советской пропаганды с нецензурной кодой, окончательно обессмысливающей патриотический дискурс. Вслед за русскими постмодернистами первого призыва Радов выделяет симуляционные языковые механизмы "параноидальных" нарративов, например, простое повторение, удвоение сигнификантов. Этому служит и особый "двоичный стиль", изобретённый одним из героев романа, поэтом Ильёй Ырыа, и порой применяемый его автором: "Он и он стоял и стоял у входа и входа в белый и белый чум и чум..."10 - и так на несколько страниц. Илья выступает не только как претенциозный творец якутского "державного" дискурса, но и как адепт дискурса сугубо художественного, как акционист, демонстрирующий его практическое применение с параноидальным ригоризмом, приравнивая бессмысленное убийство ни в чём не повинного человека к созданию поэмы. В результате Илья добивается "чести" быть распятым на кресте, где в его устах звучит богохульная травестия предсмертного возгласа Спасителя: "Искусство победило, убийство, крест, смерть, жизнь - всё искусство, всё для искусства, всё ради искусства. Мамчик мой, пушыша саваланаима, прими надпочечник мой через жир, почему ты наставил мне рога, почему ты не засунул мне в рот зук?"11

Бессодержательность самой "национальной идеи" Якутии отчётливо прослеживается на примере варьирования одного из лейтмотивов романа, заявленного уже во втором предложении - "Якутия вырастает из всего как подлинная страна, существующая в мире, полном любви, изумительности и зла"12. В дальнейшем выясняется, что это утверждение допускает произвольную замену каждого поименованного понятия, в том числе и на противоположное. Так, для пылкого патриота "Якутия есть страна, явленная в мире, полном преданности, тепла и доброты"13, а для его оппонентки, убеждённой коммунистки "Ленин есть тайна полная любви, изумительности и зла"14. Позднее предлагается ещё один "антитезис": соперничающая с Якутией "Эвенкия произрастает во всём, как истинная страна, существующая в мире, полном величия, счастья и добра"15, и наконец, следует "синтез": "Якутия находилась внизу как подлинная страна, явленная в мире, полном добра, прелести и красоты"16.

Впрочем, подобные метаморфозы обоснованы сразу же - третьей фразой романа, раскрывающей его поэтику: "Она таит в себе тайны и пустоту, обратимую в любое откровение этого света, который присутствует здесь, как неизбежность, или сущая красота, прекрасная, словно смысл чудес"17. Обратимость любых высказываний в романе, условность любых обозначений, их полная взаимозаменяемость приводит к тому, что все бинарные оппозиции снимаются и сливаются в единые синкретические понятия. Недаром спутник и соратник Жукаускаса убеждает его: "Любовь есть ненависть, и только в ненависти есть любовь, и кто ненавидит, тот любит, и кто любит - тот знает всё"18. Недаром текст Якутии кишит оксюморонными сочетаниями вроде "великий пригородный город"19. Недаром постоянно повторяемые субъектно-предикативные конструкции типа "Якутия есть...", "её Бог есть..." сводятся к универсальной формуле "всё есть всё" или, что то же самое, "всё слишком не то, что кажется и есть"20. Недаром бьющиеся насмерть цари эвенов и эвенков (Радов неспроста обыгрывает почти

идентичные названия двух различных восточносибирских народов) носят одно и то же имя - Часатца, и у каждого на службе - экзекутор по имени Жергауль, причём у второго царя Жергаулей двое, ибо в художественном мире "Якутии" полностью взаимозаменяемы не только слова, но и числа: "- Вы видите нашу жрицу, её зовут Саргылана и Елена. (...) - Кого зовут Саргылана?
– Жрицу зовут Саргылана и Елена.
– А кто жрица?
– Саргылана и Елена.
– Но их же двое!
– (...) - Тело и личность - это прах..."21.

Несерьёзное, игровое отношение как к сигнификатам, так и к сигнификантам задаётся уже фразой, открывающей роман и пародирующей знаменитый тезис Шопенгауэра, - "Мир есть моё развлечение"22. Но эта легковесность не должна вводить в заблуждение, будто "Якутия" начисто лишена мировоззренческой установки. Ключ к её пониманию эксплицитно даётся в следующем высказывании эпизодического персонажа: "Вы так удивились, как будто я что-то сказал. Но я ничего не сказал, я только произнёс несколько звуков, не имеющих смысла, но имеющих нужную интонацию. (...) И потом, так ли уж вас интересуют слова? А если они вас интересуют, вы можете внести в мою речь любое восхищение и любовь, на которую вы только способны, и новое великое слово воссияет над всеми нами, словно волшебный венец!"23. Тут же подчёркивается, что в интонации кроется и секрет такого беспрецедентного феномена как "второй русский язык". Ибо, как не раз отмечалось в филологической науке, "значение всякого матерного слова ситуативно в зависимости от контекста... и конкретный его смысл может меняться на прямо противоположный. Семантика мата целиком и полностью коннотативна, конкретные смыслы свободно поселяются в семантическом пространстве и так же свободно его покидают"24. И "первый русский язык" в романе Радова в этом отношении уподобляется "второму". Если у того же Сорокина текст заряжен деструктивной энергией, холоден и внеэмоционален даже в стилизациях, а нецензурщина смотрится безобразным пятном на экстерьере текста благодаря акцентированию своей анально-генитальной семантики, то у Радова матерная брань, напротив, служит усилению экспрессивности, энергетического заряда. Радов во многом переносит семантическую нагрузку текста с фабулы и лексических средств её изложения на доминирующую интонацию, которая восходит к античным дифирамбам, библейским псалмам, розенкрейцерским трактатам - это восторженный гимн бытию во всех его проявлениях. Действие в "Якутии" (события и поступки героев) выступает лишь как череда кратких передышек в нескончаемом потоке вдохновенного словоизвержения. Это забалтывание пустоты наполняет её иллюзией мерцающих смыслов. Этот словесный поток захлёстывает и реплики персонажей, практически не отличимых друг от друга по своей речевой характеристике и перетекающих друг в друга по своему "мировоззрению" - даже убеждённый антикоммунист-западник может запросто сказать: "Мы - главные преобразователи этих мест, помните о Ленине, о смысле!"25, и даже самый беспринципный циник, презирающий любые идеалы и использующий их в своекорыстных целях способен вдруг изречь: "Слова и имена могут быть разными и любыми. Важна истина и красота"26.

Но прекрасность говорения самого по себе у Радова неотделима от говорения "на тему". Жукаускасом (как и другими персонажами романа) движет воля к преображению убогой действительности, к обнаружению в ней "истины и красоты", которое оказывается возможным исключительно за счёт переименования невзрачных реалий:

"В этом месте реальность была словно недосозданной, как будто недоразвитый идиот с мутным взором, и она, в общем, напоминала своеобразный божественный плевок, который хотелось растереть ногой по благодатной живородящей почве, и что-то было в ней мучительно-неважное, гнусно-несущественное, почти не-истинное, и казалось, можно лишь дунуть и махнуть рукой и всё это сгинет обратно - откуда вышло - и наступит нечто совсем другое, таинственное и неизвестное. Но эта действительность тоже была якутской, и казалось, её тоже нужно было любить, преобразовывать и ласкать, и надо было сражаться за неё, плакать при каждом воспоминании о ней и задушевно наслаждаться её гнусной неброскостью и её недоделанным кедрачом. Настоящий патриот всегда увидит в трущобах сверкающие небоскрёбы, а в пихте - ананас"27.

В этом пассаже вместе с явной иронией по поводу патриотического дискурса присутствует и его оправдание, а также его направление в конструктивное русло. Радостное приятие и преображение хаоса за счёт постоянных переименований ведёт к открытию ситуативных смыслов и неповторимой красоты в любой грани бытия, где нет разницы между добром и злом, высоким и низким, прекрасным и ужасным, вплоть до: "Разве не прекрасно быть казнённым в стане гнусных достойных врагов?"28.

Сюжет романа разворачивается как инициатическое путешествие изначально невинной души, "очарованного странника" через череду испытаний и лишений к высшему знанию. Центральным символом оказывается даосский символ пути. Ни бессмысленность полученного задания, ни пережитые злоключения, ни разочарование в кукловодах политического процесса не колеблют веру Жукаускаса в исключительную важность его миссии ради блага "Якутии". "Нас возвышающий обман" для протагониста превалирует над "тьмой низких истин". Он продолжает обольщаться то неоновыми огнями и сытым благополучием жителей вестернизированного города, то жестоким состязанием слепоглухонемых старичков на потребу праздной публики, то ритуальным молебном воинов, идущих в бой за родину. И на все уговоры типа "займитесь чем-нибудь приятным; над вами издеваются; вся ваша история просто глупа; это маразм" он продолжает твердить: "Да нет же! Я счастлив! Для меня это и есть всё! Моя любимая! Путь - моя радость! Задача должна быть выполнена! Страна должна возникнуть как весь мир! Я чувствую свою цель! Я найду то, что мне поручили!"29 и мечтать "о чуде, о величии, и о Якутии, и о единственности мира, и о равнозначности прекрасного - доброго, злого и непонятного"30. Подобно Сорокину Радов выявляет либидо исторического процесса, но в отличие от предшественника подаёт его не только как цепь абсурдных злодеяний, а как манифестацию позднее исследованного А.Секацким "чистого авантюрного разума"31. По ходу путешествия для Жукаускаса "кончились иллюзии, жалобно-требовательное отношение к жизни, ощущение своей неповторимости и бессмертия и отчаянная жажда существовать. Появилось прекрасное безразличие настоящего существа, наконец-то испытавшего гибель и позор, и свет смерти зажёгся в Софроне, словно запоздалая ночная знакомая звезда, указующая на берег или конец леса"32.

"Параноидальные" метанарративы исчерпали себя как цель, но прекрасны как средство, как точка отсчёта и отталкивания. Радов начинает там, где останавливается Сорокин. Деконструкцию языка автор "Якутии" понимает не как его деструкцию, а как его постоянную перекодировку, пересоздание. И вместо погружения в безысходный вакуум мёртвых смыслов происходит бесконечное обретение новых мерцающих смыслов в осколках рухнувших нарративов. Если ранний русский постмодернизм (особенно в его концептуалистском варианте) ещё сохранял черты позднемодернистского авангарда, в пределе стремящегося к полному разрушению и исчезновению языка (знаменитое многостраничное "ааааа..." в "Норме" Сорокина) и, по мысли М.Эпштейна, был своего рода "апофатической" теологией, подчёркивающей невозможность прямого выражения невыразимого через язык33, то Радов осуществляет опыт теологии "катафатической": вместо "не это, не это" - "и это, и это".

Поделиться с друзьями: