Прекрасные деньки
Шрифт:
А эта скука, нигде ему не было так невыносимо скучно, как в церкви. Прошла вечность, пока господин Бруннер не взошел наконец на кафедру и не начал натужно орать и брызгать слюной. Потом по проходу пронеслись сборщики денег, стуча по скользким плитам гвоздями каблуков, упали на колени перед господином Бруннером, потом встали, помаячили вокруг так называемого высокого алтаря и пошли по рядам, протягивая прихожанам кошели на палках, так что только швы на штанах и пиджаках трещали. А впереди выставили наконец вино и открыли дарохранительницу. Затем вдруг опять стало тихо, все грохнулись на колени, опустили головы и начали истово креститься, потом опять встали, угнездились задами на сиденьях, впереди медленно прикрыли двери, и снова пошел бубнеж, и замолотили в грудь руки. Потом вечно жаждущие святых тайн подались вперед на богобоязненно осторожных ногах, хотя в молитвенном экстазе готовы были ползти к Бруннеру на коленях. Задние двери распахнулись, а впереди
Сидеть и смотреть на них, столько зная об этих людях, — такая повинность всякий раз чуть не доводила его до сумасшествия, казалось, что все мерзости и беды долины благословляются в этом месте. Никто не смог бы ему внушить, что весь этот балаган имеет какое-либо отношение к Богу, но его освящали именем Господа.
Холль затесался в толпу детей, пробился к боковой двери и увидел затянутое облаками небо. Это принесло ему некоторое облегчение. Он быстро двинулся мимо бойни и присоединился к Марии, Розе и ребятам из Маллингберга, но все равно чувствовал себя совсем одиноким. Роза и Мария болтали про того да про этого, да как на них кто поглядел перед освящением даров, и то и дело озирались, не замечая Холля и других детей. Впереди шагал высокий худощавый человек с коричневым рюкзаком, наполненным мазями, которого все называли почему-то Коммунист. Штраусиха выгоняла из хлева овец. Пожилой мужчина, в прошлом электрик, за которым хозяин посылал иногда Холля или Морица, сидел у низенького дома Лехнера. Семейство Крамеров расположилось на балкончике. В доме Хартингера прорубили еще одно кухонное окошко. Старый и молодой Вильденхоферы в церковь не ходили, зато Вильденхоферша обо всем докладывала хозяйке.
Холль повернул в сторону хлева, не желая входить в дом и видеть мачеху. Дорогу переполз уж. Подбросить его портняжке или убить? Он схватил ужа за хвост, поднял и понес за сарай. Уж извивался и тянулся вверх. Холль дал ему коснуться раздвоенным языком мизинца, бросил на землю и расплющил голову камнем. Еще одной гадиной меньше, подумал он и двинулся дальше.
В хлеву кто-то ворочал лопатой. Мориц убирал навоз. Холль прошел между мастерской и гусятником и оказался вблизи ворот перед корзинным сараем. Вот она, усадьба-то, никогда здесь грубого словечка не услышишь, ни в жизнь не обидят ребенка.
Он быстро переоделся и через черный ход вышел к мосткам и уборной. "Шесть дней трудись, на седьмой отдыхай". Этими словами он в прошлый выходной рассмешил Лоферера, а другие лишь горько усмехнулись, и тогда он переиначил про себя: "Шесть дней вкалывай, а седьмой, — как получится" На большом поле было много скошенной травы. Поравнявшись с задним окном общей комнаты — с помойным, как говорили в доме, — он остановился и посмотрел на гусиный пруд. Первая же стычка с братьями, и снова придется его чистить. Им мачеха скажет: "Смотрите, будьте умниками", а ему: "Ступай чистить пруд".
От дома Лехнера спускалась Метелка, самая старшая из его дочерей. Прошлой зимой он принял ее за черта, и не то чтобы издалека. С тех пор, завидев ее, он всегда вспоминал, что ему померещилось, когда между каменной стеной и помостом для фляг появилось из густого тумана что-то темное, и как он тут же подумал: "Если это черт, то убегать бесполезно", и еще: "Когда я в последний раз как следует исповедался?" Так и проскочил он на молочных санях мимо лохматой фигуры. Потом даже весело стало. А сейчас было стыдно. Метелка грустно улыбнулась ему. Об исповедях не хотелось и думать, и черт не казался таким уж страшным. Скорее наоборот. Теперь Бог был для него тем, кем он раньше считал черта. Бог нагонял страх. И когда случалось ушибиться, это означало не "черт тебя попутал", а "Отец Небесный наказал!" Это был изверг, подстерегавший его, казалось, повсюду. Отец Небесный — грознейший из богов, перед которым вечный младенец Иисус — совершенно беззащитное существо. А Холль его и в расчет не принимал, ибо люди не наделяли младенца Христа никакой властью. На Христа Холль обиды не держал, а вот Бог-Отец, творец Вселенной — совсем другое дело. Он получал, по мнению Холля, удовольствие от мук людских. Он играл людьми. Для Холля жизнь и так была наказанием. Зачем же еще какой-то Страшный Суд и новые кары? Чудовищным воплощением гордыни был для Холля такой бог. Тем-то и нравился ему старый Вильденхофер, что ругался и в бога, и в душу, как никто в Хаудорфе. И, удаляясь от дома, Холль решил когда-нибудь признаться в сквернословии на исповеди.
От ангела-хранителя он хотел отречься еще в Нойкирхене, когда жил с матерью, но все вокруг верили в своих ангелов и внушали, что и у него есть такой добрый ангел. Они даже называли места, где он вполне мог погибнуть без ангельского покровительства: "Ты бы тогда на дальнем наделе под волокушей наверняка концы отдал, без ангела ты был бы уже покойник".
Но на самом деле произошел всего-навсего такой случай: по скользкой дороге он несся на санях прямо на дерево, а какой-то батрак бросился наперерез испуганным лошадям. Холль уж думал и вправду конец, но, когда выкарабкался из-под саней, не почувствовал никакой радости, вопреки ожиданиям зевак. Он и «спасибо» не сказал. Обидно было только, что мужик желал добра, а Холль не знал, как дать ему понять, что ничего доброго тот для него не сделал. Он не хотел обидеть батрака, но и уж вовсе не желал возносить по вечерам благодарственную молитву ангелу-хранителю, лежа на своем резиновом тюфяке.Особую тоску нагоняли всякого рода шествия. Трижды под бдительным оком воспитательницы надо было подходить к якобы оскверненному им алтарю бок о бок с потными знаменосцами святости, прущими гуртом мужиками и бабами и неустанно блеющими хористами. Перед распятием — алтарь, сооруженный по прихоти вице-бургомистерши. Оттуда приходилось вместе со всеми тащиться к мосту. Потом к дому начальства, а затем опять в храм Божий. А после — выслушивать еще и все пересуды и сплетни. Как кто-то зацепил древком за провода. Кому пришлось тащить что потяжелее. Кто плохо кланялся. Как оплошал капеллан. "Ты что, не заметила?" А за поворотом можно было бы идти побыстрее. А одному плохо стало, а толстуха-то…
Потом надо было вышагивать уже в честь Хаудорфа, вернее, его землевладельцев по обе стороны ручья, держа в руках вымпел усадьбы 48. Впереди — мужик с крестом, за ним четверо с балдахином, священники со святыми дарами, а потом еще четверо несут статую Богоматери.
Еще за несколько дней до этого, обедая или полдничая на большом поле, да после ужина на дворе и в кухне все отводили душу разными байками про Лехнера. Те, что подлиннее, приберегались для праздничного ужина, те, что покороче, например, о том, как Лехнер отдавил корове вымя, «свинопригонная» история и случай с забоем жеребчика — годились и для поля. Стоило помянуть в разговоре Лехнера, его двор и постройки, как хозяину приходила на ум какая-нибудь история, и его тут же замыкало кольцо благодарнейших слушателей, которые еще долго надрывали животы от смеха, даже когда принимались за работу.
Хартингера аж осенила мысль вставить историю с выменем в какую-нибудь постановку, чтобы приструнить наконец этого, как он выразился, скотодера. Назвать Лехнера живодером в присутствии хозяина он не решился. Холлю хотелось услышать именно это слово, ведь Лехнер мучил не столько скотину, сколько людей, но Хартингер осмелился лишь на «скотодера». А все дело в «свинопригонной» истории. И случилась-то она лишь потому, что Лехнера угораздило почему-то одному отправиться в горные луга, а там наверху пришло вдруг в голову погнать вниз двух свиней, вернее, втемяшилось, что ему это под силу. Но еще наверху, когда вместе с пастушкой он пытался отделить двух свиней от всех прочих, им пришлось побегать. Долго бились они, покуда не отогнали свиней от хижины, а за воротами Лехнер остался единственным погонщиком, так как пастушке надо было возвращаться доить коров.
Свиньи же по дороге чуть повыше Маллинга все норовили податься в подлесок, то одна, то другая, Лехнер так лупил их палкой, что покалечил одну из свиней.
Хозяин же описывал все, конечно, более обстоятельно, с точными подробностями, изображая, как Лехнер бежит за свиньями в подлесок. Он выразительно махал шляпой и намекал, что между Лехнером и пастушкой что-то, наверно, было. И это что-то Хартингеру тоже хотелось увидеть в постановке.
Но Холлю все виделось иначе. «Свинопригонная» история была для него тем случаем, когда речь шла о живодерстве над людьми, потому что гнать свиней всегда приходилось сыновьям Лехнера, и доставлять скотину на место они должны были в целости и сохранности. Однако решающее слово на посиделках принадлежало хозяину, и тот выставлял Лехнера, каким хотел — этаким Лехнером-смехнером, Лехнером-неумехнером: за что ни возьмется, — только людей насмешит.
У Холля вертелся на языке другой случай, когда Лехнер с жердиной от забора набросился на Ксандера. Но хозяин рассказывал о том, как Лехнер пил на кухне водку с какими-то социалистиками и все время опрокидывал на стол рюмку. Как поносил на чем свет стоит свою хозяйку, сваливая на нее всю вину за собственную пьяную неуклюжесть, как велел ей насухо протереть стол и тут же выгнал, снова завел разговор с собутыльниками и опять разлил полную рюмку водки.
Эту историю хозяин тоже уснащал подробностями, приводил выражения, которые обычно употреблял Лехнер в своих выступлениях на разных собраниях и сходах. Хозяин даже изобразил неловкое движение Лехнера, смахнув лишнюю кофейную чашку с полевого стола, который Лоферер соорудил на двух камнях, пока Найзер с Конрадом разгружали возы. Проделав это, хозяин, подражая Лехнеру, крикнул: "Эй, ты! А ну, живо подотри!" — и поглядел на Лотту, поденщицу, которая, захлебываясь подслащенным сахарином кофе из винных ягод, просто умирала от смеха рядом с Конрадом. Ее вообще страшно смешила всякая шутка хозяина.