Прекрасные деньки
Шрифт:
Вполуха слушая разговор, Холль пытался уловить звуки, доносившиеся из-за сарая с соседского поля, где уже не первый год сено убирали с двумя лошадьми и трактором, не то что на усадьбе 48, где обходились без трактора, только двумя кобылами, а работников всегда было намного меньше.
Несмотря на то что, прежде чем запрягать лошадей, Холль щедро натер их вонючим маслом от оводов, ему приходилось то и дело обмахивать шагающую кобылу ореховой веткой, да и самого себя постегивать по спине и бокам. Стоило выйти из тени от сарая, и снова начинала донимать нещадная жара.
Мориц, как прислоненный к стене труп, в стороне от все и вся, приклеился со своим алюминиевым бидоном к сараю. Он сунул трубку в правый карман штанов и, опираясь на крюк, кое-как выпрямился. Хозяин уже отвязал кобылу и, глянув на Морица, гаркнул:
— Давай, давай, не стой на месте!
Лотта, своим
— Вот бы всякому такой веселый нрав, как у этой Лотты. — И принялась укладывать в короб чашки, ножи, хлеб и масло. Поймав взглядом Холля, крикнула: — Чего надулся!
А он ничего не мог сказать в ответ, так как хозяин стоял совсем рядом, проклинать оставалось только Господа Бога. После всего, что услышал он о деяниях Христа от господина Бруннера, Спаситель представлялся ему кем-то вроде тех дачников, что расхаживали вниз и вверх по улице, иногда с любопытством останавливаясь у забора.
С каждым возом, отправляемым к сараю, Мориц становился все согбеннее, коленями и корпусом все более клонясь вперед. С непонимающим, как у глухого, взглядом застывал он на месте, когда стерегущий каждую соломинку хозяин орал вдруг откуда ни возьмись во всю глотку, если Мориц переезжал телегой рядок свежескошенного сена. Каждый раз Холль при этих криках вздрагивал, и на мгновение чудилось, что ему все те же шесть или семь лет, когда что ни день — раздавались раскаты такого вот крика, переходившего в рукоприкладство. Страшные воспоминания пронзали мозг, и перед глазами вставала вся его горемычная жизнь. Один такой вопль хозяина — и Холль, как и прежде, чувствовал себя поддетым на вилы. И не прошло еще это чувство, как в голове застучала мысль об убийстве, снова и снова: "Я убью тебя, когда-нибудь убью…"
Странности супружеских отношений Лехнеров уже давно, собственно, сколько помнил себя Холль, были предметом кухонных пересудов. Однако сейчас, ввиду предстоящего шествия в Хаудорф и закоренелой безбожности Лехнера, с одной стороны, и в связи с заменой кухарки в доме священника, с другой, брак Лехнера вновь дал пищу для разговора. Тем более что в тот же день, когда господин Бруннер вдруг взял в дом новую кухарку с пожитками и ребенком, выперев, естественно, прежнюю, Лехнер поймал на крючок эту бесприютную женщину и пристроил ее в козий хлев отставного учителя. Детей Лехнера расставляли по ранжиру, тут же определяли их матерей и делились наблюдениями: которое из чад — вылитый отец, а кого из детишек приписали его чести, чтобы сбыть с рук. Хозяйка рассказывала, будто каждого ребенка Лехкер тут же признавал своим в присутствии чиновницы соцопеки, хотя в отношении того-то и того-то дело, как пить дать, шло об усыновлении. А в следующей фразе: "Дети есть дети, уж крестьянин-то знает, как с ними поступить" — скрывался намек на часто поминаемых хозяином малолетних балбесов, то бишь деревенских детей. Она не говорила, что Лехнер спешил усыновить каждого. Зато перечисляла места любви: хлев, сеновал, стог сена и — с особым удовольствием — тележный сарай. Больше всего злило Холля упоминание сеновала, потому что Лоферер как-то сказал, что хозяин заделал Холля на сеновале.
А хозяйка все не останавливалась и по именам называла работниц, и среди них тех двух, которых Лехнер за угощение якобы несколько раз «умыкал» зимой с усадьбы 48 к себе в комнату. Хозяйка сама видела, что они вытворяли. А чуть погодя со стороны выгона пришел украинец и сказал, что Лехнер уже задернул занавески, а она, хозяйка, поднялась наверх, и чтобы удостовериться, постучала в комнату работниц — там ни звука, постучала еще — опять ни звука. Тогда она взяла да вошла, и так оно и есть: ни той, ни другой, — удрали к Лехнеру. Лехнер опять всех домашних спровадил на кухню, обеих девок заставил нагишом в комнате на столе плясать, а Лехнерша, бедная страдалица, сидела на кухне. Наутро, за завтраком, она, хозяйка, прищучила обеих, где, мол, вечером были? А те лепечут про уборную, она сразу смекнула, что только Лехнер мог подучить их такую чепуху нести. Идти с расспросами к Лехнерше домой — дело глупое, и она, хозяйка, решила все разузнать на следующей заутрене. Так она и сделала, и по дороге из церкви Лехнерша рассказала, что в такие вечера он, шельмец, жену и детей в кухню палкой загоняет. Но Лехнерша — на то она и добрая душа — зла на него не держит.
Он ей и гроша не оставляет, продолжала просвещать присутствующих хозяйка. Что ни выручит за молоко и за
яйца, все тут же ему должна нести. А он эти денежки на свое непотребство изводит — от продажи водки тоже — улещает своих мокрохвосток угощеньями да трехстворчатыми платяными шкафами. Даже Лехнершу с души воротит, что бывшая священникова кухарка в козьем хлеву живет, теперь эта безобразница каждый вечер с бидоном к ним в дом заявляется, а Лехнерша не может ей отказать, наливает молоко, да еще с избытком, она ведь не знает, когда он с подворья придет. Бедная страдалица и слова кухарке сказать не смеет, она ведь не знает, когда старый кобель в дом войдет. А с него станется вырвать у Лехнерши молочник прямо при людях и выгнать ее в три шеи.Ладно хоть в церкви он ей ничего сделать не может, да и там ей покоя нет. Места-то своего они не имеют, а садиться на те, что за усадьбой 48, ей этот мерзавец запретил. Она, хозяйка, не раз после заутрени предлагала Лехнерше, да та не смеет, хотя бы из-за бабьих сплетен, да и у нее тоже ведь какая-никакая гордость есть. Теперь Лехнерша — а ведь она тоже хозяйка — должна сидеть где придется. На заутреню он ее отпускает, только когда она с молоком управится, а до этого из дома ни шагу. По праздникам он нарочно попозднее в хлев идет, чтобы она в церковь опоздала и только к концу службы пришла, так оно часто и бывает. Потом по дороге Лехнерша жаловалась, что Господь совсем забыл ее. А уж она ли не молится! Как только мужик из дому, Лехнерша молится за него и за детей, чтобы они-то хоть не в него пошли. Стелит ли она постель, стряпает ли, все просит Бога, чтобы не слишком крепко карал муженька, а если уж на то пошло, и его, и ее, грешную.
Про хозяйственные дела мужа Лехнерша ничегошеньки не знает. О покупке портняжкиного дома, которую как хозяин, так и хозяйка называли то дерьмовой, то плутовской, она вовсе ничего не знала, хотя он давно уже, должно быть, сжился с мыслью рано или поздно оторвать себе убогий домишко. До жены все доходило окольным путем.
И это даже хорошо, что он здорово просчитался в этой позорной купле. Только он не признается. Он никогда не признается, если у него что не ладится. И хоть сразу после покупки только и разговоров было вокруг, что домишко-то под охраной прав съемщика, Лехнер разыгрывал из себя ужасно как довольного, сто раз на дню прохаживался мимо окон, заложив руки за спину, все в портняжкин дом наведывался, но она-то, хозяйка, в два счета его раскусила, подошла к деревянной халупе да и заглянула в щелку, а Лехнер там сам не свой, шляпа набок, руками размахивает. Только ради Лехнерши она не толкнулась в дверь, а уже совсем было примерилась вывести темнилу на чистую воду, показать ему, кто он есть. Одно то, что после позорной купли он жену за печку затолкал, сполна доказывает: в этой сделке братья Файхтнеры сильно его обставили. Они, видать, заранее списались, а то бы этим пройдохам не запудрить ему мозги.
Сперва нам письмо прислали, мол, не хотите ли, вас имеем в виду в первую очередь. Потом вдруг прямо среди ночи являются сюда. Один перевалил Тауэрн. Другой приехал аж из Швейцарии. И тут же заломили две сотни тысяч. Вот тебе и благодарность за то, что мы их поддерживали во время безработицы. В тридцатые годы они такого не посмели бы. Но это еще были неплохие времена. Несмотря на безработицу, каждый имел кусок хлеба. Тогда многие мастеровые бедолаги могли заработать лепешку, а на ночь даже для самых распоследних где-нибудь в сарае местечко находилось. На улице ночью никто не оставался. Даже после войны нередко приходилось молочную посуду в сени убирать, уж больно много мастеровых возле дома сидело. Нынче-то все больше попрошаек, мастеровых меньше стало. Опять пришли худые времена, опять люди прогневили Господа. Вот Он ужо покарает их голодом. Тогда небось вспомнят, как нужно работать. Братьям Файхтнерам это бы не помешало. Жалкие проходимцы, таких всегда полно под окнами моталось.
Слово «мотаться» не раз напоминало Холлю об отчиме. Тот часто говорил, что в молодые годы мотался по крестьянским дворам. А хозяйка все рассказывала, как хорошо она помнит, будто воочию видит обоих парнишек, не смевших переступить порог дома. Расписывала, как выходила им навстречу, звала в дом, дескать, не бойтесь, тут вас не съедят. А сама тут же в кладовку, достанет хлеба и смальца и все потчует, отрезайте еще, вам надо сил набираться. Человек с пустым желудком — не человек. Режьте хлеб и намазывайте. Тут Анна, помоги ей, Господи, бежала наверх, к мужикам, приготовить тюфяки. А хозяин на другой день, спозаранку только ради них отправлялся к старьевщику в Целль и подыскивал какую-нибудь одежонку, иначе они бы замерзли в непогоду, надеть-то им было нечего. У нее за Файхтнеров голова болела, да и у хозяина тоже.