Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове
Шрифт:
У Василия был приятель, Саша, Александр Сидорович Шаповалов. За ним водилась некая странность: любил рассуждать о том, что для русского мастерового сознание собственного достоинства является крайне редким качеством, наш рабочий привык, что все его обманывают, и оттого ко всему относится с недоверием. «Погляди, — говаривал Шаповалов, — не только хозяева, управляющие, мастера, но и сам наш брат норовит ближнего унизить, объегорить. Крадут друг у дружки инструмент, устраивают дикие забавы, изгаляются над мальцами-учениками. Те, кто из деревни перебрался недавно, — у них главная забота поднакопить деньжонок и вернуться домой, к городским относятся и с недоверием, и с презрением одновременно, за копейку готовы удавиться. Где тут, Вася, человеческая честь? А мастера-немцы? Мы для них — руссишен швайнен, русские свиньи… А инженеров и хозяев — тех и вообще почти не видим, пренебрегают. И помыкает нами кто хочет, а мы помалкиваем, где же человеческое достоинство наше?»
Рассуждения
Если Павел Точисский, сын полковника, да еще вдобавок тюремщика, считался все-таки рабочими за своего, если, при сложностях натуры, с ним ладили сравнительно легко, то Михаил Иванович Бруснев, на взгляд и Шелгунова, и многих друзей Василия, представлялся человеком совсем иным.
Происходил Бруснев тоже из офицерской семьи, притом — казачьей, а казаки пользовались в России недоброй славой, верные служители трона. И, судя по всему, в отличие от Павла Точисского, от своего батюшки-хорунжего Бруснев не отрекался, жил на его средства, учился в университете, не бедствовал, как Павел. И на вид Бруснев сильно отличался от Павла: лицо холеное, старательная прическа, борода и усы ухоженные, барин барином. По главное, конечно, состояло не в том. Павел мог выкинуть фортель, мог поиграть в Мефистофеля, но все-таки был прост и доступен, Брусненв же, так решил Василий, отличался холодноватой сдержанностью в обращении, Шелгунову казалось, что эта сдержанность сродни том пренебрежительности, какую выказывали немцы-мастера и о которой столь много и страстно говорил Саша Шаповалов. Точисский и хмурился, и раздражался, но тут же, бывало, расхохочется, расскажет байку, не прочь ввернуть и крепкое словечко, посидеть в портерной, потолковать не только по делу, а и так, о житейском. Бруснев же казался недоступным, всегда ровным, рассуждал преимущественно про теорию, про задачи революционной борьбы, — это, конечно, важно, интересно, а все-таки и человеческая простая беседа нужна. И лишь позднее Шелгунов и другие товарищи разглядели, что за спокойствием, хладнокровием, практицизмом Бруснева крылись и деликатность, и душевность, и подлинная, а не внешняя простота…
Настораживало Василия и то, что Михаил Иванович разделил социал-демократическую организацию на две части — Центральный интеллигентский и Центральный рабочий кружки. Опять, думал Шелгунов, это расчленение, вроде семи пар чистых и семи пар нечистых. Притом в рабочем кружке обязательно состоял представитель интеллигентов, а вот к себе интеллигенты небось рабочего не ввели… И даже заявление Бруснева о том, что главная и основная цель всей организации — выработать из участников рабочих кружков вполне развитых и сознательных социал-демократов, которые могли бы во многом заменить пропагандистов-интеллигентов, — эта мысль, сходная со взглядами Точисского, казалась теперь Шелгунову звонкой фразой, а то и ловушкой, в которую интеллигенты пытаются заманить. Ведь они же охотятся за нами, привычно думал Шелгунов, передовых рабочих заманить ради своих неясных интересов. И опять, рассуждал Василий, мы оказываемся где-то на втором плане, снова над намп возвышаются, опять нас готовят, а не действуют с нами на равных…
Василий жил теперь в состоянии раздвоенности.
Его и тянуло к интеллигенции, и в то же время копилось недоверие к ней и даже обида, затаенная, а порой и открытая, мальчишеская. Прорывалась эта обида весьма негаданно и некстати.
Тяжело болел Николай Васильевич Шелгунов, известнейший публицист, революционер-демократ. Василий, когда услыхал о нем, сперва только польщенно думал о том, какой, вишь, у него знаменитый однофалшлец оказался. Но после прочитал и статьи его, и некоторые книги, узнал кое-что из биографии, выяснилось, что Николай Васильевич и в Алексеевской равелине сидел, и дважды отбывал ссылку, а под конец жизни обретается в полной нищете. Передовые рабочие относились к Шелгунову с огромным уважением.
Примерно в начале марта 1891 года Центральный рабочий кружок решил послать к больному писателю делегацию. Составили приветственный адрес. Василий на этом собрании был,
адрес подписывал. Выделили делегацию, ее возглавил самый старший по годам — ему исплнилосьф тридцать два — и авторитетный член кружка Федор Афанасьевич Афанасьев, уже в ту пору носивший уважительную подпольную кличку Отец. Вошел в делегацию п Егор Климанов. Тогда Василия больпо укололо: его-то не выбрали! Хотя понимал, что глупо думает: второй раз подряд начальство из Ораниенбаума в Питер его не отпустит. Понимал, но все-таки обиделся. Однако смолчал.13 апреля из газет Василий узнал, что накануне П. В. Шелгунов скончался. Заметался по казарме: как быть? Давно условились, что в случае необходимости Бруснев или Климанов отобьют ему условную депешу о болезни сестры, депеша не получилась ни вечером, ни следующим днем. А ведь не скажешь ротному: дескать, ваше высокоблагородие, богом прошу, дозвольте с писателем попрощаться, ведь не соврешь, будто Николай Васильевич тебе родственник…
Через несколько дней удалось-таки вырваться в столицу. Прямо с вокзала — к Брусневу: «Как же так, Михаил Иванович, как же меня-то не позвали?» Настолько обиделся, что глупость сморозил: «Я однофамилец, мне бы и венок нести». На сей нелепый довод Михаил Иванович никак не откликнулся, пренебрег. Тщательно одетый в студенческий мундир, он, как всегда спокойно, прошелся по комнате и сдержанно, словно по написанному, отчеканил: «Василий Андреевич, известно ли вам, что интеллигентский центр был вообще против участия наших рабочих в похоронах, опасались репрессий, оказалось, что небезосновательно на следующий день после демонстрации арестовали и выслали писателей Павла Владимировича Засоднмского, Николая Константиновича Михайловского, наших пропагандистов, небезызвестных Леонида и Германа Красиных, из рабочего кружка — Гавриила Александровича Мефодиева… Нам каждый человек дорог, амбиция тут ни к чему. Вам, простите, Василий Андреевич, важнее что: сама революция или же личная ваша роль в ней? Извольте амбиции оставить. Насколько мне известно, Павел Варфоломеевич внушал членам „Товарищества“, якобы народовольцами двигали только честолюбивые мотивы. Я с ним не согласен, однако, насколько мне опять же довелось услышать, позицию Точисского разделяли большинство участников кружка, и вы также. В таком случае — как вас теперь прикажете понимать? Тоже честолюбие взыграло?»
Сказал как отбрил. И тут все недовольство Шелгунова, все недоверие к Брусневу как бы собралось в одну точку. Возражать не стал, вытянулся во фрунт, словно перед генералом, поскольку был в солдатской обмундировке, нарочито отдал честь, отрапортовал: «Дозвольте идти?» И повернувшись, отпечатал шаг. Только на пороге не сдержался, хлопнул дверью.
Помыкался по улицам, поостыл, направился к Федору Афанасьеву. Отца застал дома, хмурого, усталого, у него, как и у Василия, болели глаза, правда, Шелгунова хвороба на время отпустила, Афанасьев же выглядел худо. Пока закипал непременный у Отца самовар, Василии выпалил все накопленные обиды и сомнения. Афанасьев не перебивал, дождался, пока гость выговорится, налил чаю, начал рассказывать.
За гробом Николая Васильевича шли несколько тысяч, в их числе — около ста рабочих. Наш венок с надписью «Указателю пути к свободе и братству» несли высоко, на шестах, Константин Норинский и Сергей Фунтиков. Полиция пыталась помешать, запретила поднять гроб над толпой, хотела направить шествие боковыми улочками. Не удалось, двигались от Воскресенского через Литейный и Невский, по Лиговке, самым людным проспектам. А на кладбище у венка от рабочих что творилось… Читали надпись вслух, и по сей день разговоры не стихают. Вот что главное, Василий, а не твоя пустяковая обида. А касательно твоих сомнений, то запомни раз и навсегда: своими силами рабочую интеллигенцию мы не создадим, нам учиться надо у тех, кто имеет образование, кто всей душой с нами, не отталкивать руку помощи, а крепко за нее держаться. Своей мозгой до теории не дойдешь, а тем более в одиночку. И вот еще что: нынче будем проводить маевку, постарайся выбраться из своего Рамбова, пойми — первая в России рабочая маевка предстоит!
Но Василию опять не повезло: начались полевые учения, об отпускном билете в Питер не приходилось и заикаться.
А маевка и в самом деле была событием большим. Впоследствии Ленин оценивал ее как социал-демократическую демонстрацию передовиков рабочих… Речи, произнесенные на маевке Федором Афанасьевым, Егором Климановым и другими, с приложением адреса Николаю Васильевичу Шелгунову издала за границей группа «Освобождение труда»… И снова пришлось Василию узнавать обо всем этом лишь задним числом.
Осенью 1892 года Шелгунов отбыл срок действительной и вернулся наконец в Петербург. Он оглянулся о прошедшие эти два года и девять месяцев солдатчины, поразмышлял: что же обрел, что потерял за это время? Военная служба закаляет и дух и тело, научает сдерживать себя, вырабатывает навык жить в замкнутом кругу людей, — это хорошо. Увидел Василий еще одну сторону классовой розни, до того неведомую: рознь между офицерами и «серой скотинкой». Сблизился с одетыми в шинели крестьянами. Много читал… Но, с другой стороны, оторвался от питерских товарищей, варился в собственном соку, почти не бывал на кружковых занятиях, оказался отчужденным от Бруснева… Словом, жизнь приходилось начинать как бы заново.