Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове
Шрифт:
К встрече готовился и Ульянов, даже и по-житейски: комнату прибрал с особым тщанием, попросил хозяйку загодя о самоваре, сбегал в финскую булочную за кренделями, наколол синеватого сахару, заварил чаю погуще. Он отвлекал себя от главного и в то же время собирал волю: понятно, предстоят смотрины, и решать будут они, здешние, связанные друг с другом и общим делом, и круговою порукой, и личными пристрастиями, а ему остается лишь произвести надлежащее впечатление, и не актерством, на каковое не способен отроду, но только искренностью, откровенностью, прямотой. И если примутся атаковать, не оказаться в позиции робеющего провинциала, зависимого, заискивающего, нет, коллеги, прошу заранее извинить, поскольку издавна известно: лучший вид обороны — наступление!
Перед Радченко, хмурым, насупленным, он умел
После ненужных, однако неизбежных слов о петербургской слякоти, о волжских природных красотах, отдав дань светскости, — молоды все трое были, немножко все-таки поигрывали! — как и предполагал приезжий, учинили-таки экзамен, чуть не форменный допрос. Фразы, чуть не протокольные, сверкали, как рапиры, взблескивали, точно шпаги: откуда изволите быть родом, какого сословия, где кончали университетский курс, ах, экстерном, а позвольте, почему именно экстерном и что зa ветры занесли в столицу, велика ли адвокатская практика, достаточны ли средства к существованию?.. Именно в беглости, стремительности предполагалась невозможность соврать, запутаться, а Ульянову ничего не оставалось, как принять правила игры, он сдержался, не дал воли раздражению, хотя повод был. Он старался, когда можно, и отшутиться, но Радчонко такой тон принять нe желал и от биографической части перешел к мировоззренческой, начал, как и следовало ожидать, с Александра… «Покорнейше прошу извинить, Владимир Ильич, ваше горе понятно, а что касается мужества вашего брата, вряд ли в России найдется честный человек, не восхищенный им. Однако личная отвага — категория, простите, лишь моральная, а ведь существуют критерии свойства иного…» Сказал деликатно, отметил Красин, и тотчас почувствовал: вот, главное начинается, от Ульянова словно бы заструились флюиды… От быстрой, слегка лукавой и отчасти небрежной манеры, с какою Ульянов парировал радченковское стремительно-въедливое дознание, и следа не осталось, голос Ульянова понизился, глаза стали мрачноватыми, заостренными, точно бурава, движения монотонными, одпако исполненными силы, а фразы — отточенными, самоочевидно продуманными, должно быть, для сегодняшней встречи еще и еще взвешенными. «Да, — говорил Ульянов, — к брату я относился с преклонением, но это не касается идейных убеждений. Глубоко уважая народовольцев за самоотверженность, нельзя не видеть, что средства их ошибочны, что своими действиями они лишь оторвались, и окончательно, от влияния на трудовые массы…»
И, не дав Радченке опомниться — Красин едва не поперхнулся остывшим чаем, гллпув на Степана, — из экзаменуемого Ульянов мигом превратился в экзаменатора, забросал обоих летучими вопросами, как видно, тоже припасенными, притом с реальным знанием обстановки. Теперь приходилось туго Степану… И слово за словом Радченко раскрыл перед провинциалом, перед тем, кого намеревался дотошно испытать и в ком сомневался, раскрыл все карты: да, пропаганду ведем кустарно, да, широкой организации среди рабочих нет, и нет их полного доверия к нам…
Вскоре Ульянов, в свою очередь не обинуясь, подводил итог: «Убежден, что главный недостаток вашего кружка — абстрактное, а по сути догматическое понимание марксова учения, интеллигентское неумение связать его с конкретной действительностью. Кружок, насколько понимаю, оторван не от одной лишь рабочей массы в целом, но даже и от лучшего, верхнего, так сказать, слоя пролетариев…»
Спустя несколько лет Ульянов-Ленин отчеканит эти мысли в афористическую формулу: «Дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!»
…Уф-ф, выдохнул Радченко, выйдя на Ямскую, и заговорил на слегка нарочитой, ломаной украинской мове,
он делал это, когда шутил или смущался: «Дывысь, який провинциял… Нынче у нас — недиля? Ну, воскресенье. Я в баньку собирався, но, бачу, баньки нэ трэба после такого разговору…»Красин смеялся.
В назначенный день Шелгунов явился к Герману Борисовичу. Едва успел раздеться, как следом позвонили, Василий услыхал в передней молодой звонкий смех, вышел навстречу.
«Очень интересный человек, который пишет», как его характеризовал Красин, оказался вовсе не таким, не предполагаемым. Перво-наперво Василий отметил с удивлением и некоей даже удоволенностью, что ли: одет похуже моего, пальто у меня хоть и дешевенькое, с Александровского рынка, однако с иголочки, а у него поношенное, в рыжине, и шляпа-котелок не первой молодости. Снял — обнаружилась опрокинутая назад лысинка. А сам коренастенький, широкогрудый, юная бородка, усмешка непонятная, и карие глаза прищурены. Хитрый мужик, обозначил Шелгунов, не предвидя, естественно, что именно так скажут и Михаил Васильев-Южин, и Луначарский, и Глеб Кржижановский…
Настоящего Ульянова увидел он минутами спустя, во время разговора. Гость находился, как впоследствии выразился Пантелеймон Лепешинский, в состоянии ртутной подвижности, как бы силком удерживал себя на месте. Был он всею повадкою натурален, будто летящая птица, будто рыба в воде, за собою со стороны не наблюдал, зато Василия бегло и цепко, даже слегка привстав на цыпочки, окинул взглядом, и Шелгунов, ростом более двух с половиною аршин, принагнулся, как бы давая себя разглядеть, и словно увидел себя глазами Ульянова: ровный, в меру пышный зачес, крутая складка меж густых бровей, крепкий, луковкой, нос и слитые с бородою усы, покатые плечи под косовороткой, калмыковатые, как и у приезжего волжанина, скулы… Пальцы Ульянова оказались сильными, хваткими, это Василий отметил с уважением, и голос понравился — низкий, а сперва показался тенором. Обменялись не только изучающими взглядами, но и первыми, для знакомства, словами, сделалось вполне просто, будто встречались много раз.
На столе у Германа лежала знакомая Василию книга Николая — — она, то бишь Даниельсона, «Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства», сразу о ней и пошел разговор. Ульянов о книге отозвался пренебрежительно и едко, Шелгунов удивился: большинство его знакомых студентов сей труд хвалили. И в суждениях вроде слишком решителен и резок… Технологи — те свои, к ним Василий привык, а этот выглядел чем-то непохожим на Красина, Радченко, Сильвина, остальных, — чем именно, Василий не мог определить, и это мешало, делало теперь скованным.
Ульянов, вроде, торопился. Дал адрес — не визитку, а записал на листке, вырванном из книжечки, попросил не терять, приглашал заходить в любое время, лучше во второй половине дня. «Милости прошу, Василий Андреевич, буду рад, и превесьма». Исчез так же стремительно, как и появился. «Что скажешь, каков?». На этот вопрос Красина отвечать Василий не стал, уклонился: поживем — увидим…
Необычность Ульянова, его порывистость, его резкость, его мгновенная реакция на любые произнесенные слова, его запрятанная в глазах и моментально прорывающаяся усмешечка и притягивали, и отталкивали Шелгунова, и он размышлял даже: идти, нет ли? Отправился, пожалуй, скорее из любопытства: посмотреть, как он живет и каким объявится там, поскольку в домашней обстановке понять человека проще, нежели в иной.
Квартировал Ульянов по Большому Казачьему переулку, возле Гороховой, ныбор этот показался Шелгунову странным и опасным — на Гороховой размещалось охранное отделение. С какой стати Ульянов поселился тут? С огнем играет… Или у него такое озорство в натуре? Василию было невдомек, что перебрался Владимир Ильич сюда экономии ради: прежде, в Лештуковом, платил за комнату пятнадцать рублей, здесь сговорились на червонце в месяц.
Вот и дом 7/4. Вход, пояснил тогда у Красина Ульянов, со двора. Прямо из подворотни в третий этаж вела узкая грязноватая лестница, изломанная крутыми поворотами. Дернул ручку старинного звонка. Из-за дверей спросили, кого надо, отворила толстуха, видно, хозяйка, назвалась, хотя о том Василий не спрашивал, Шарлоттою Бодэ, провела в конец коридора, постучала в угловую комнату.