Преодолей себя
Шрифт:
Убит был вахтмайстер Шмитке. Убили его среди бела дня в центре города, в тот момент, когда он выходил из комендатуры и садился в автомашину. Стрелял кто-то со стороны парка, пуля попала в голову, и Шмитке упал замертво, лежал плашмя, раскинув руки. Фашисты суетились возле него, ошарашенные случившимся, и когда пришли в себя — бросились в сторону парка, но настигнуть тех, кто стрелял, не смогли. Хватали всех, кто попадался на глаза, хватали без разбора — и женщин, и подростков. В первые два часа было арестовано около тридцати человек, начались допросы, пытки, а кто на самом деле стрелял — так и не удалось выяснить.
Утром Настя сидела дома, опасалась выйти: мало ли, попадись под горячую руку в гестапо — попробуй
Солнце падало под уклон, недавней пасмури как не бывало, а когда день хороший — и на душе светлей. Шла она по улице к своей цели, иногда останавливали патрули, она показывала пропуск, хотя он и был временный, но выручал надежно, и особенно выручало знание немецкого языка. С патрулями она бойко перекидывалась фразами, солдаты козыряли ей, и она шла дальше.
На бирже труда принял все тот же Сперужский. На этот раз он был хмур и нелюдим и даже выявил некоторое неудовольствие тем, что она пришла. Весь вид его говорил о том, что он подавлен чем-то и глубоко встревожен.
— Нет, нет, не могу устроить! Не могу! — проворчал он и отвернулся. — Приходите лучше завтра, после обеда.
— Я прошу вас, выслушайте меня. — Настя села на скамейку, делая вид, что не уйдет, пока не выслушают ее.— Мне работа нужна. Ведь надо на хлеб зарабатывать.
— Всем вам подай хлеб, да еще с маслом. Много вас, таких нахлебников, развелось.
— Но я ведь прошу вас, господин Сперужский. Очень прошу.
Сперужский молчал. Работу, конечно, он мог бы подыскать и сейчас, но проявлял осторожность: мало ли что? Кто она такая, эта Усачева? Пришла из деревни. Почему пришла, зачем? Может, подослали подпольщики? Всякое бывает. Вот самого Шмитке ухлопали. Кто его убил? Может, Усачева и ухлопала. Отправила на тот свет к праотцам, а сама для отвода глаз заявилась сюда. Возьмешь на работу — грехов не оберешься. Нет, надо обождать, пускай проверят в жандармерии.
— Не могу,— твердо отрубил Сперужский. — Вот если на оборонительные сооружения... Согласна землю копать или тачку таскать?
— Я могла бы переводчицей... Мне Брунс обещал.
— А, Брунс! Тогда иди к Брунсу. Пускай он и устраивает.
И на этот раз Настя ушла ни с чем. Она шла, размышляя, что же дальше предпринимать. Пойти к Брунсу — а вдруг и он откажет? Что тогда? Жить просто так, без дела она не могла. Надо найти какую-то работу, хотя бы временную, пристроиться к какому-либо месту, приоглядеться, завязать контакты. А жить просто так в городе нельзя — это она понимала и решила пойти снова к Брунсу или в жандармерию. Должны же ее, в конце концов, устроить.
Возле базарной площади она увидела ребенка лет семи, сидевшего возле забора. Подошла поближе и разглядела его. Мальчик был одет в серую поношенную куртку, на голове старенький картуз, штаны настолько износились, что сквозь внушительные дыры были видны остренькие колени ребенка. Лицо сморщилось, как у старичка, глаза полузакрыты. Настя
поняла: ребенок умирает от истощения. Она окликнула его:— Кто ты такой? Откуда пришел?
Мальчик чуть приоткрыл глаза и снова закрыл, ничего не ответив. Он настолько был слаб, что еле шевелил губами. Подойдя еще ближе, Настя увидела, что по прохудившейся одежонке ребенка ползают насекомые. «Ах ты, милый, что наделала с тобой война», — подумала Настя, и в душе ее всколыхнулась такая жалость к этому крохотному существу, что она чуть не заплакала. Надо было как-то помочь, а как — не могла придумать. Взяла за рукав и попыталась поднять мальчика, но колени его подкашивались, он настолько ослаб, что не мог самостоятельно идти. Поддерживая, она повела его к дому.
Затопила печку, чтобы согреть воду и вымыть ребенка. Одежонку тут же сожгла, порылась в шкафах Надежды и нашла кой-какие вещи. Когда вода согрелась, мальчика посадила в таз и начала мыть. Тельце было настолько хрупким, что она боялась натирать мочалкой. Потом взяла ножницы и остригла волосы. Снова мыла шею, спину, животик, совсем провалившийся почти до позвоночника.
— Господи, до чего ты дошел! Ведь и умереть недолго...
Намыв, закутала в одеяло, положила на кровать. Приготовив обед, стала кормить. Мальчик еле раскрывал рот и слабо шевелил губами. И все же помаленьку ел. Когда проглатывал пищу, кадык на шее неестественно вздувался и набухшая жилка импульсивно вздрагивала. На другой день он уже жадно хватал пищу, словно птенец, то и дело открывая ротик. Однако Настя знала, что кормить много в таких случаях нельзя, иначе может наступить непоправимое, сказала ласково и чуть слышно:
— Обождем, миленький, немножко. Обождем.
Он открыл глаза и посмотрел на нее с такой преданностью, точно перед ним была родная мать. Губки зашевелились, и до слуха Насти донеслось единственное слово, произнесенное почти шепотом:
— Мама...
— Что, сыночек, что? — спросила она и заплакала. Ее охватило чувство
жалости, неизбывной тревоги: она понимала, что ребенок не ее, но матерью теперь, хотя бы временно, должна стать она. Обязана поставить несчастного ребенка на ноги, спасти его.
Она уже думала только о нем и делала все только для него. Из старого белья сшила ему рубашонку и простенькие штаны. А вот обувку не знала, где найти. Но надеялась, что мир не без добрых людей, выручат, все будет, только бы поскорей выходить его, вдохнуть в слабенькое тельце животворную силу.
Еще через день он уже слабо улыбнулся, и она спросила как можно ласковей:
— Как звать-то тебя, родненький?
В его карих глазках заиграл огонек жизни, и он снова улыбнулся.
— Ну как, скажи, как тебя зовут? — снова спросила она.
— Федя,— ответил он слабеньким голоском.
«Федя, Федя,— пронеслось в голове,— не может быть». Это имя было ей настолько дорого, что она прониклась необъятной нежностью к маленькому Феде. Ей показалось, что он и похож на того большого и сильного Федора, на мужа ее.
— Феденька, милый, откуда ты, из какой деревни? — спрашивала она мальчика.
Он слабо замахал сухонькой восково-прозрачной ручонкой, еле слышно прошептал:
— Из Плавкова. Деревню сожгли...
— А родители где?
— Сожгли и маму, и бабушку.
— А папа?
— Папа? — переспросил он. — Не знаю, где папа.
— Господи боже мой! — всплеснула руками Настя.— Осиротила война ребенка! Обездолила... — Она приобняла худенькое тельце Феди и горько заплакала.
Через несколько дней маленький Федор начал совсем оживать. Он уже бегал по комнатам и радостно лепетал:
— Мама. Я хочу, чтобы жива была мама...
Насте было радостно глядеть на него и в то же время горько, очень горько... Заменить мать Федору она не могла, должна была пристроить его где-то, куда-то определить, чтоб не погиб ребенок, а сама должна пойти туда, куда ее пошлют.