Прерафаэлиты. Революция в викторианском искусстве
Шрифт:
В первой половине XIX века английская публика, воспитанная на идеях романтизма, искала нечто новое, неординарное, будоражащее, но в то же время знакомое и близкое душе истинного британца. Прерафаэлитам осталось лишь найти «героя своего времени» для викторианской эпохи. Для решения этой задачи проще всего было возродить интерес к герою славного прошлого – историческому лицу или мифическому персонажу. Пассеизм был и остается неизбежным этапом смены эпох – он связан с кризисом восприятия современности, с недовольством современными взглядам. Аудитория меняет свои вкусы, но еще не понимает, на что именно.
Исторический период, из которого заимствуют героя, должен соответствовать целому ряду требований:
– находиться в стадии культурного и экономического подъема;
– находиться в состоянии переломного момента в развитии нации;
– у героя должно быть право выбора собственной социальной
Эти условия служили своего рода ориентиром при выборе славной эпохи, золотого века, которым следовало гордиться и которому стоило подражать. Преодоление кризиса, который подчас случается и в золотом веке, создавал в обществе XIX столетия ощущение духовного единения с далекими предками, которые также сталкивались с серьезными трудностями на пути к успеху, славе и процветанию нации.
Англия из традиционного общества, которое так любили изображать художники-академики, постепенно переходила в общество индустриальное. Различие их заключается в том, что традиционный тип общества предпочитает стереотипное поведение и мышление; а для общества индустриального, наоборот, важна ломка стереотипов и способность к выбору собственной стратегии. В XIX веке британцам потребовалась непривычная для традиционализма смена шаблона, свободный выбор жизненного пути.
Возможность изменить мир, отказавшись от навязанной роли, описывалась в романах (хрониках). Читатель мог поставить себя на место персонажа хроник – и, по счастью, в средневековом Ренессансе XII века, в эпохе проторенессанса XIV века все указанное присутствовало. Средневековый цикл короля Артура, к которому периодически обращались английские авторы, подошел в качестве образца для подражания. Так была выбрана не одна, а целых две эпохи, впоследствии слитые в единый мифологизированный образ.
В первые десятилетия XIX века было предпринято множество попыток воссоздать прошлое – и попыток неудачных: вернуть к жизни единый, жизнеспособный готический стиль, повторить его в неизмененном виде не удалось. На свет появлялись подделки и грубые стилизации, носившие отпечаток дурного вкуса. Увлечение готикой еще не оформилось в тенденцию, из которой мог бы вырасти новый самостоятельный стиль.
Для выполнения этой задачи многое сделали прерафаэлиты с их «неакадемическим» видением и неиссякаемым интересом к легендам о короле Артуре, о Камелоте, о рыцарях Круглого стола, о «высоком средневековье», походившем на сон или на балладу, но ни в коем случае не на историческую действительность. Для публики это было понятнее, чем эксперименты с формой, предпринятые на первом этапе прерафаэлитизма: никаких бедных плотников, умирающих козлов и шокирующих реалий – лишь благородство, чистота, изящество. Стилистика, созданная новым поколением прерафаэлитов была близка творческому методу немецкого живописца XV века Ганса Мемлинга (для художников Братства он был поистине духовным наставником), описанному французским эссеистом XIX столетия Эженом Фромантеном: «Представьте себе среди убежищ века ангельское, идеально тихое и укрытое убежище, где страсти смолкают, где все мятежное стихает, где молятся, поклоняются, где преображается все – и моральные, и физические уродства, где рождаются новые чувства, где, как лилии, распускаются небывалая нежность, наивность и кротость».
Нежность, наивность, кротость и героизм сочетал в себе великий король Артур, чье существование не доказано (по крайней мере на сегодняшний день). Распространение легенд о нем в Англии и Европе связано с именем архидьякона и епископа Гальфрида Монмутского, написавшего между 1132 и 1137 годами «Историю бриттов». Он, по всей вероятности, будучи валлийцем и владея родным языком, как и многие уроженцы Уэльса, приветствовал рыцарей-норманнов, пришедших на территорию Англии «с огнем и мечом» и сильно потеснивших англосаксов, давних врагов уэльсцев. Ученый-медиевист Михаил Алексеев писал: «Появление этой книги нельзя объяснить случайностью. Уэльсцы… мечтали о национально-политическом объединении с бретонцами, потомками тех уэльсцев и корнийцев, которые эмигрировали на континент в V–VI вв. Именно этим можно объяснить появление знатных уэльсцев при дворах английских королей нормандской и анжуйской династий и то возрождение исторических преданий и легенд, которое мы наблюдаем у писателей этого периода».
Но если «Историю бриттов» можно считать трудом, породившим образ великого короля Артура, то о книге Томаса Мэлори «Смерть Артура» историк Артур Лесли Мортон говорит как о «погребальной речи»: «Вместе с королем Артуром умерло рыцарство, как он его понимал… Он стремился воспеть рыцарство, вдохнуть в него новую жизнь… Если бы он преуспел, то стало бы одним устаревшим трактатом о средневековых нравах больше. Однако Мэлори не преуспел, ибо сердцем
он чувствовал, что мир, который он так высоко ставил и возрождения которого так страстно желал, безвозвратно уходит в прошлое».Король Артур, порожденный «книгой Годдфри», как называет Гальфрида Монмутского английский поэт Альфред Теннисон, отошел в мир иной под погребальную речь Мэлори. После этого сонм биографов короля Артура стал множиться, а описания его подвигов – обрастать подробностями. Камелот превратился в символ «времени неверного, // Когда оно металось меж войной // И буйством, меж вступленьями на трон // И низложеньями…». Теннисон, представив жизнь Камелота в виде идиллий (притом, что для викторианского писателя, по-видимому, идиллия – это скорее идеальная картина, нежели синоним пасторали), вернул своим современникам интерес к «славным временам» – интерес, который дал прерафаэлитизму почву для роста и развития.
«Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой»
Второй этап движения прерафаэлитов начинался не с протеста, как у первых членов объединения, а с поэтических грез. Главным, что связывало группу новых прерафаэлитов, включавшую в себя Уильяма Морриса, Эдварда Бёрн-Джонса, Уильяма Фалфорда, Ричарда Диксона, Чарльза Фолкнера и Кормелла (Крома) Прайса, была поэзия. Представители этой группы или Братства, как прерафаэлиты стали известны впоследствии, грезили и фантазировали о мире средневековья. Их любимыми рассказами были романы – истории о рыцарстве, самопожертвовании и муках совести. Бёрн-Джонс вместе с Моррисом предполагали учредить монашеский орден – в подражание рыцарям Круглого стола, ведь многие из рыцарей давали монашеские обеты.
Само по себе Братство прерафаэлитов было всего лишь мальчишеской затеей, которой вряд ли была суждена долгая жизнь, не обрати младшее поколение прерафаэлитов внимание на сферу дизайна – перспективного и коммерчески выгодного искусства. Здесь любая «историческая» или «этническая» экзотика могла получить возможности для воплощения и стилизации.
Им повезло и в том, что ведущий теоретик искусства, писатель и критик XIX столетия Джон Рёскин, увидев несколько картин Холмана Ханта и Джона Эверетта Милле, почувствовал, что представления художников Братства соприкасаются с его собственными убеждениями. В 1851 году он написал в их защиту два письма в The Times с объяснением, что прерафаэлиты «хотят писать или то, что видят, или то, что, по их предположениям, действительно выглядело именно так в той сцене, что они намерены изобразить, – не обращая внимания ни на какие условные, общепринятые правила писания картин. Они выбрали свое злополучное, хотя и довольно точное наименование потому, что все художники поступали так до рафаэлевского времени, а после него так не делали, стараясь писать красивые картины, а не изображать суровые факты. Последствием этого было падение исторической живописи от рафаэлевских времен до наших дней».
К сожалению, сразу же после заступничества Рёскин внезапно заявил, что только современная тематика поможет прерафаэлитам основать полноценную художественную школу, а увлечение медиевизмом или романтизмом приведет к тому, что «из них, конечно же, ничего не получится». Между тем Джон Рёскин был весьма высокого мнения о средневековом искусстве, полагая, что именно средние века были эпохой «органического слияния практической жизнедеятельности и художественного творчества». Однако молодому поколению советовал «приближаться к природе в полной простоте сердца и идти вместе с ней – преданно и упорно, не имея других мыслей, как проникнуть в ее значение и помнить ее уроки – ничего не отбрасывая, ничем не пренебрегая и ничего не выбирая».
Лозунг Рёскина «ничего не отбрасывая, ничем не пренебрегая и ничего не выбирая» был чрезвычайно популярен в творческой среде, хотя и совершенно невыполним. Нельзя совершенствовать художественный стиль, не отбрасывая и не выбирая ни форм, ни сюжетов. Рёскин был гораздо более увлечен собственным видением мира, чем применимостью предложенных им техник. У него были свои планы относительно новых направлений в искусстве. Искусствовед Екатерина Некрасова, отмечая двойственное восприятие Рёскиным прерафаэлитов, справедливо писала, что критик принял сторону прерафаэлитов и поднял их популярность, но, в то же время, и сильно затемнил понимание их художественных основ, которые были восприняты им слишком буквально и объединены с его собственными моральными и дидактическими концепциями искусства. Это был чрезвычайно эмоциональный, импульсивный человек, часто сам себе противоречивший. Недаром о выдающемся теоретике искусства и современники отзывались двойственно: «Рёскин где-нибудь да говорил об искусстве почти все мудрые и все глупые вещи, что можно сказать. Поэтому его одинаково можно представить небывало прозорливым и абсолютно ограниченным».