Претендент на царство
Шрифт:
Я продолжил свои расспросы; ведь и передо мной Базлыков был грешен, даря, в общем-то, краденную икону. Хорошо, что всё чудесным образом разрешилось, но всё-таки…
— Ладно, поведаю, как на духу, — устало вздохнул Базлыков. — Надо наконец-то и самому облегчить душу. Ох, если бы вы знали, как невыносимо в себе такое таскать! Уж лучше кандалы пудовые, чем подобные тайны… Вам это знакомо?
— Конечно, знакомо. Как всем, посетившим сей грешный мир. Но, прошу вас, начните с точной даты. Мне это очень важно.
— Пожалуйста… — и запнулся, но быстро справился с собой, раз уж решил поведать правду. — В общем, в конце апреля, как спало половодье… А половодье, знаете ли, в тот год было небывалое…
— Как же, помню! Разливы рек, подобные морям…
— Да, зима тогда стояла на редкость
Базлыков вновь сумеречно замолк. Видно было, что он мучительно раскаивается, корит себя за то, что поддался преступному соблазну. Но он не оправдывался: мол, бесы попутали… Нет, он винил во всём себя.
— Поверьте, если бы я знал, что этот Норкин закоренелый рецедив… — глухо, обрывая слова и фразы, продолжал он. — … а то ведь клялся, что единственный племяш… у недавно умершей одинокой учительницы… хоть кого спроси! — Он опять сбился, но тут же спохватился, принялся самого себя опровергать: — Да уж чего там! Видел по роже — ворюга! Но, понимаете, подлая мыслишка закралась: если не я, то другой… ну, заезжий купец… В общем, запутался… То были самые чёрные дни в моей жизни… похуже тех, когда выгнали из армии.
Из его сбивчивого, нервного рассказа выяснилось, что выкуп Семён Иванович Силкин требовал совсем не за «пистоль Дантеса» (между прочим, возвращённую ему стодолларовую купюру он презрительно изорвал в кусочки и, похехикивая, сдул их с ладони в лицо Базлыкову), и, тем более, не за икону, которая тогда его никак не волновала, а за то, что в его власти было или простить поверженного «штыря», или засудить как «торговца краденым». Памятливый Норкин вполне доходчиво описал «заезжего купца», который для Силкина мгновенно превратился в конкретную личность, то есть в Базлыкова. Это означало, что Николаю Рустемовичу придётся стать свидетелем, а, может быть, и обвиняемым по делу о краже и убийстве. Да, да, убийстве…
Вот ведь как раскручивались события! Норкин, поимев приличную сумму, буквально на следующий день после похорон, рванул из Гольцов в Ерахтур к своему другану по кличке Мазн, с которым дважды отсиживал за колючкой. Несбытые ценности до лучших времён он упрятал в железную бочку, которую зарыл в своём сарае: умно прятал — под поленницей!
С Мазаном в Ерахтуре они, конечно, запьянствовали, и допились чуть ли не до белой горячки. И тут Женьке Норкину почудилось, что ветхий Мазан (кстати, после последней отсидки тот завязал с уголовщиной и уже пару лет пас частное коровье стадо), так вот, Норкину почудилось, что старик по неизбывной привычке его обокрал: неведомо куда подевались притаённые деньги — для дальнейшего бегства под Новомосковск; и мешок с шубой — в подарок Люське Даркиной, когда-то бывшей ему женой. Люська родила тогда дочь, которая, судя по всему, уже взрослая. Впрочем, у Люськи таких «мужей», как он, было с дюжину. И от четверых из них подрастали дети. Примет ли она его, Женька Норкин не знал и тащил ей подарок, да и карман у него не был пуст. По пьяному беспамятству Норкину мерещилось, что Мазан его деньги и мешок с шубой утырил, а это означало, что Люська может его не принять, а тогда куда ему деваться?
Старик злобно отбрёхивался и матерно стыдил подлюгу за фраерское подозрение в столь постыдном для бывшего «вора в законе» поступке. Женька же Норкин — всё ещё «Женька» в пятьдесят-то пять лет! — впал в истерику и, находясь в иступлении, потеряв контроль над собой, прикончил ветхого другана: он по-цыгански всадил ему в мягкую ложбинку под шеей, бритвенно отточенный кухонный нож — по рукоять…
Наутро, опомнившись и слегка протрезвев, принялся натягивать сапоги, чтобы драть из
Ерахтура, а в портянке — притаённые им же самим деньги. Непроглядную пьяную заволочь вместе с его блатной дурью, как ветром сдуло, и он припамятовал, что мешок с шубой хранится под лежанкой — сам же туда сунул. Зря, значит, пришил Мазана… Но не повинился, наоборот, принялся оправдывать себя: мол, если не он, то тот бы ночью — топором или удавкой. Мол, по вечному закону зоны: сегодня ты, а я завтра.В общем, ни виниться, ни слюнявиться Женька Норкин не стал, а побыстрее отволок хладный труп Мазана — прямо-таки по-детски лёгкий — в дровяной сарай и прикопал в углу, опять же схоронил надёжно — под поленицей…
На автозаправку, дымно грохоча, закатил грязный, ободранный «маз», обслуживающий близлежащую приокскую каменоломню. Скучный, полусонный водила, ещё не похмелившийся, первым делом спросил Базлыкова, мол, не держит ли тот самогона или водочки с пивом? Умолял: «Браток, помоги моему горю!» Получив разочаровывающий ответ, не заправляясь, быстро укатил на железнодорожную станцию, где наверняка его пьяному горю помогут…
Из дальнейшего рассказа Базлыкова выяснилось, что за промелькнувшие три с половиной года дамоклов меч надо мной висел дважды. По второму кругу, когда неутомимый Семён Иванович возжелал определиться в аристократы и ему позарез потребовалась материна икона с «княжеской надписью». Опять вспыла лавка древностей и сам Базлыков, а взбешённый Силкин заподозрил, что икону приобрёл именно я. И опять Базлыкова допрашивали с пристрастием, тем более, для погашения старого кредита, он взял новый, краткосрочный, но всё в том же ордыбьевском «Стройкредите», но не успел вернуть вовремя. Силкин запугивал его жуткими пытками: грозил отрезать уши, нос и губы, отрубить руки и ноги; мол, так поступали в революцию с офицерьём в Крыму. А то и утопить живьём в Оке с камнем на шее, как топили на Балтике. Но лучше, пугал раздосадованный до бешенства Семён Иванович, бросить, изуродованного, на свалку, чтобы свора бродячих псов сожрала заживо.
В общем, три дня продержали бедолагу в тёмном подвале, но майор не дрогнул и ни слова не вымолвил обо мне. Твердил, что купил икону неведомый ему старик, по внешности — священник.
Ох, как гневился, как изощрялся в ругательствах всесильный господин Силкин, возжелавший приобщиться к князьям Голицыным. Слава Богу, именно в эти дни и успокоился: кто-то из его пройдошистых корешей в Санкт-Петербурге, похоже, двоюродный братец Вовка Наумов, отыскал подпольную группу архивариусов, которые за приличное вознаграждение (в долларах, конечно) произвели его в графы Чесенковы-Силкины. Они составили ему «геральдику» и «древо жизни», идущее, кстати, как и у самих Голицыных, из великокняжеского литовского рода Гедеминовичей… Под это дело, подкреплённое вполне доказуемой, хотя и фальшивой, справкой о том, что новоявленный граф Чесенков-Силкин является законным наследником голицынского приокского имения, ловкий и удачливый Семён Иванович добился аренды ста гектаров земли вокруг Гольцов сроком на 49 лет — «для организации охотничьего хозяйства». Понятно, основная цель была другой — утвердить в Гольцах штаб-квартиру нового многопрофильного концерна «ОРД», во главе которого стоял Ордыбъев.
— Вот такие дела, — заключил Базлыков. — Поезжайте, взгляните, какой они там возвели замок. За крепостными стенами — пушкой не прошибёшь! Между прочим, теперь у Силкина другая кликуха: Графин! Так зовут его ордыбьевские пресвитерианцы, то есть охранники.
— Почему? — удивился я.
— Ну как же! Новоиспечённый граф ежедневно меньше графина не принимает. А они, пресвитерианцы, — повторил он понравившееся ему слово, — все без исключения мусульмане — ни капли в рот! Как и сам Ордыбьев. Вот и возникла презрительная кликуха: мол, завы Сэмэн тапэр Граф`ын!
— Значит, и Пупырь, и графин? То есть: Граф`ын!
Мы посмеялись.
— Да, так… А, вообще-то, сделавшись фальшивым сиятельством, — продолжал Базлыков, и такая тоскливая наволочь затянула его остановившийся взгляд, — Силкин сильно переменился. Это уже не разухабистый деляга, а возомнивший, чёрт знает что, мафиози. Дела все забросил и только изображает из себя вельможу. Э-эхма, как меняют людей дармовые миллионы.
— Но вы-то, Николай Рустемович, — выпытывал я, — как вы-то оказались с ними? Неужели не удалось выпутаться из всех грязных историй?