Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Прежде чем ты уснёшь
Шрифт:

В магазине всегда работало радио, Рикард приобрел его на первые заработанные в Америке деньги, и, помогая клиентам с выбором костюма, он на ходу подпевал популярным группам. Руди Волли пел: «Drink to all the happy hours, drink the careless days» [20] ; вокалист Фред Астер и оркестр Лео Рейсмана покоряли всех исполнением «Night and Day» Коула Портера; но никто из них не мог даже сравниться с Дюком Эллингтоном и его «Mood Indigo».

Нет никаких сомнений в том, что Рикард был не просто портным, а художником в своем деле. Как иначе объяснить необыкновенный успех его магазина? Для Рикарда не существовало ничего невозможного, и не было на свете такой мечты, которую он не смог бы воплотить в жизнь. Он сшил костюм Рузвельта для тех, кто хотел стать политиком (костюм, популярный в 1932–33 годах, когда губернатор Рузвельт обыграл на президентских выборах сухаря Гувера, который не понимал, что хочет услышать американский

народ, — а американский народ хотел услышать, что, кроме собственного страха, бояться ему нечего), костюм папы римского — для тех, кто мечтал быть папой римским, костюм Наполеона — для тех, кому хотелось стать императором, а для тех, кому этого было мало, — великолепные копии полосатых костюмов нью-йоркских янки Баба Руфа и Лу Герига, не говоря уже о совершенно особых хлопковых шортах и боксерских перчатках, надев которые, любой мог смело называть себя Джином Тюннеем, Мики Уокером по кличке Плюшевый Бульдог, Джеком Шарки, Кингом Левински, Максом Шмеллингом или Джо Луисом. Кстати, все как на подбор тяжеловесы. (На этом месте бабушка наверняка пожелала бы, чтобы я поставила читателя в известность о следующем факте: сам Рикард Блум вовсе не считал, что тяжеловесы заслуживают большего внимания, чем те парни, которые выступают в более легких весовых категориях. Даже наоборот! Техническое мастерство гораздо важнее, чем вес. Главное в боксе — не то, насколько быстро ты сразишь противника наповал, а то, как ты это сделаешь. «В боксе, как и во всем остальном, — любил повторять Рикард, — важны не размеры, а стиль». К сожалению, далеко не все разделяли эту точку зрения, и вскоре Рикард понял, что тем, кто приходит в его магазин, нужны костюмы тяжеловесов. Ничего не поделаешь — бизнес есть бизнес.)

20

«Выпьем за счастливые часы, за наши беззаботные деньки» (англ.).

Иногда Рикард вспоминал Норвегию, и ему становилось тоскливо. Да, пожалуй, слово «тоскливо» здесь подходит больше всего. Грустно ему не было. Печалью это тоже не назовешь. И на отчаяние не похоже. Возвращаться домой ему совсем не хотелось. Он скучал по родине скорее для порядка. Это чувство облагораживало его. И когда Рикарду становилось тоскливо, он вспоминал эмигранта Уле Кнудсена Труваттена из Телемарка.

Вскоре после своего приезда в Нью-Йорк Рикард узнал, что в Бруклине есть церковь моряков. Не то чтобы он собирался ходить на богослужения — судя по всему, он не был религиозным человеком, хотя кто знает? «Бог есть, но Бога нет — только один Бог может быть и не быть одновременно», — как-то раз написал Рикард в письме к тете Сельме. Он встретил Сельму сразу после своего приезда в Америку, и какое-то время они были очень близки. (Я тайком прочитала несколько писем, адресованных ей.)

Не знаю, сам он придумал насчет Бога или нет, — скорее всего, нет, глубокомыслие нападало на него только тогда, когда речь шла о боксе, разговоры Рикарда на другие темы особой глубиной не отличались. Так или иначе, но в бруклинскую церковь моряков Рикард ходил главным образом не ради богослужений, а ради хорошего кофе и приятной компании, которая собиралась после службы. Даже если ты решил стать американцем, поговорить по-норвежски с другими норвежцами приятно, от этого рождается чувство сопричастности.

Однажды Рикард повстречал в церкви моряка по имени Палмер Стутенсвайсен. Они стали добрыми друзьями. Палмер Стутенсвайсен был человеком интересным и начитанным, он рассказывал Рикарду и о своих плаваниях, и о любимых книгах. Кроме того, Стутенсвайсен прекрасно пел и развлекал бруклинских норвежцев старыми эмигрантскими песнями. Особенно он любил одну песню, которую в 80-х годах девятнадцатого века сочинил Уле Кнудсен Труваттен из Телемарка.

Стутенсвайсен рассказывал, что в 1841 году Уле Кнудсен Труваттен из Телемарка эмигрировал в Америку. Сначала он осел в Маскего, а потом перебрался в известную колонию Кошкононг в Висконсине. Как и все эмигранты, Уле посылал письма родственникам, оставшимся в Норвегии, и описывал им прекрасную жизнь и урожайные поля Америки. А если кто-нибудь спрашивал, не жалеет ли он, что уехал из дома, он всегда отвечал «нет»; и на вопрос, правда ли, что из Америки дорога на небеса короче, чем из Норвегии, он всегда отвечал «да». Уле Кнудсен Труваттен прожил хорошую жизнь, заработал много денег и был счастлив.

«Хотя был ли он действительно счастлив?» — тихо переспрашивал себя Стутенсвайсен.

В 80-х годах Труваттен сочинил песню — и песня эта звучала совсем иначе, чем те письма, что Уле писал на родину. В ней была печаль. А может, разочарование. Чувствовалась в ней какая-то смутная тоска. Крушение иллюзий. Вот ведь как случается. На чужие слова никогда нельзя полагаться. Люди говорят одно, а имеют в виду совсем другое. «Это все, что мне известно об Уле Кнудсене Труваттене», — закончил свой рассказ Палмер Стутенсвайсен и запел, так прекрасно, что заплакали даже церковные стены:

Мои
карманы полны денег,
Но радости от них немного: Что мне с таким богатством делать, Коль на душе моей тревога?
Здесь песни, танцы даже в будни, Но радости они не служат: Чужой язык, чужие люди Мне голову и сердце кружат. Припев негромкий Улоф знает, И даже строгий старый пастор, Заслышав песню ту, вздыхает: В родном краю всего прекрасней. Работу здесь найти не сложно, Жизнь хороша, а люди милы, И денег больше, чем положено, Их не достанет лишь ленивый. Но свежий хлеб горчит, и тризной Мне кажется любая пища: Печален хлеб, печальна жизнь здесь: В чужом краю добра не сыщешь. С тоской в душе, с сердечной болью Я вспоминаю север белый. В Америке не спеть мне вольно — Так, как в Норвегии мы пели [21] .

21

Пер. Т. Кирюниной.

1931 год сменился 1932-м. Зима выдалась длинная и холодная, нью-йоркская погода пребывала в таком же унылом состоянии, что и экономика. Очереди за хлебом, за супом, очереди на бирже труда угнетали людей. Увеличилось количество самоубийств. Но время запретов приближалось к концу, и снова можно было ходить в театры и кино. Билетерши на Бродвее с равным удовольствием принимали оплату и чеками, и наличными. Обналичить эти чеки удавалось редко, но иногда все же удавалось — так что риск был оправдан.

Рикард и Сельма сделались неразлучны, Рикард всегда обнимал ее за плечи, не то чтобы нежно или бережно, но по-дружески. Нередко они сидели, прижавшись друг к другу лбами, и смеялись — вдвоем, а другие никак не могли взять в толк, над чем они смеются. Неудивительно, что многие их друзья — молодые норвежцы и итальянцы, жившие в Бруклине, — думали, что Сельма с Рикардом тайно обручились. Но сами они это отрицали.

Слухи об их любовных делах стали расти еще больше после того, как Сельма в первый и последний раз в жизни бросила курить. А заодно и пить. Когда друзья спрашивали, что с ней стряслось, она отвечала только: «Разве вы не слышали? В Америке ввели сухой закон». И улыбалась.

Кто-то поговаривал, что Сельму выдают блеск в глазах, порозовевшие щеки и слегка округлившиеся формы. Неужели скандально известная норвежка оказалась в интересном положении?

Вдобавок ко всему по вечерам Рикард начал декламировать стихи — звонко и громко — для всех желающих, что дало еще большую почву для сплетен. Человеком начитанным он не был и прекрасно обходился безо всяких там стихов. Единственной нитью, связывавшей его с литературой, был Палмер Стутенсвайсен.

Как-то раз я напрямую спросила тетю Сельму: «Вы с дедушкой были любовниками, когда жили в Нью-Йорке?»

Сельма удивленно вскинула брови. Есть такие вещи, о которых ты меня спрашивать не должна, говорил ее взгляд. Как я и ожидала, она не стала утруждать себя ответом, лишь выпустила мне в лицо сигаретный дым и расхохоталась, когда я закашляла.

Бабушку я тоже спросила: «А Сельма с дедушкой были любовниками до того, как дедушка встретил тебя?»

Бабушка посмотрела в окно и ответила — голосом совершенно чужим, не похожим на глубокий, спокойный, холодный бабушкин голос, — она ответила высоким капризным голосом молодой девушки: «Ты в самом деле думаешь, что твой дедушка мог запасть на такую, как Сельма? Ты вообще знаешь, что это была за девица?»

Официально история о дедушке, бабушке и тете Сельме звучит следующим образом.

В июне 1932 года Юне приезжает в Нью-Йорк, чтобы посмотреть, как обстоят дела у младшей сестры. Вся семья, оставшаяся в Тронхейме, была не вполне довольна корреспонденцией, приходившей от Сельмы в последние полгода, — несколько пустых писем о погоде, длинный, бессвязный рассказ о похищении ребенка Линдбергов и снова письмо о погоде. Письмо о Линдбергах, датированное 5 марта 1932 года и высланное из Бей-Ридж, заставило близких Сельмы взволноваться не на шутку. Главное беспокойство вызывал тон письма. Это и вправду настоящая трагедия, то, что у полковника Линдберга украли сынишку, да еще и при таких обстоятельствах, но откуда столько отчаяния? — Нет, на Сельму это не похоже!

Поделиться с друзьями: