При дворе Тишайшего
Шрифт:
Выступил важного вида боярин и, низко поклонившись царю, стал излагать свое дело. Царь слушал, пристально смотря говорившему в лицо своими голубыми глазами, точно хотевшими изучить все внутренние движения чужой души.
— В гости отпустить просишься, к тестю на побывку? — проговорил государь, когда боярин изложил свою челобитную. — А того не уразумеешь, что время теперь страдное, всяк человек нужен, всем дело есть? Да что в деревню–то тебе приспичило?
— Крестины… там, — потупившись, ответил боярин.
— Каки таки крестины? — старался нахмуриться царь, а у самого глаза так и смеялись,
— Дочку окрестить надобно, — еще больше смущаясь, сказал боярин.
— Дочку? Вон дело–то какое! Оно, конечно, лучше бы, кабы сыночка крестить, ну, да и дочь — Божье благословенье… Что ж, ступай себе! Окрести дочь да ворочайся скорее!
Боярин облобызал государеву руку и, согнувшись, отошел в сторону, на его место становились другой, третий и так без конца. С одними царь беседовал благосклонно; ласково отпускал, шутил, смеялся, на других гневно кричал, топал ногами, даже выгонял вон.
Если царь выкликал кого–нибудь из бояр, а его не было, тотчас посылали за опоздавшим, и его ждал грозный выговор, зачем опоздал. Расправа с теми, которые оплошали, не исполнили или не так исполнили царское приказание, коротка.
— Что ж Головин не идет? — спросил царь, два раза вспомнив о боярине, пожалованном из дворян в окольничие. — Сказывали мне, у него челобитная есть, где ж он, смерд? — разгневался царь Алексей.
Наконец явился и Головин; он бил челом, что окольничих в его пору нет и его отец при царе Михаиле был в боярах.
Страшно разгневался на него царь.
— Тебе, страднику, ни в какой чести не бывать! — закричал он. — В тюрьму тебя, кнутом бить да в Сибирь сослать! Отнять у него окольничество — ив тюрьму! — отдал он приказ и прогнал боярина со своих глаз.
Другому провинившемуся он крикнул:
— Так–то ты царю и отечеству служишь? Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анании, и Сапфире; они клялись Духу Святому во лже, а ты Божие повеление, и наш указ, и милость продал лжою. Потеряет тебя за то самого Господь Бог, и сам ты — треокаянный и бесславный ненавистник. Ступай с глаз моих в геенну!
Боярина тотчас увели в тюрьму. Третьему боярину царь грозно внушал:
— Ведай себе то, окаянный: тот боится гроз, который надежу держит на отца своего сатану и держит ее тайно, чтоб ее никто не прознал, а пред людьми добр и верен показует себя. Да и то себе ведай, сатанин ангел, что одному тебе и отцу твоему, дьяволу, годна и дорога твоя здешняя честь, а Создателю нашему, Творцу неба и земли и свету моему Чудотворцу, конешно, грубны твои высокопроклятые и гордостные и вымышленные твои тайные дела! Ведай себе то, что за твое роптанье спесивое учиню то, чего ты век над собою такого позора не видал. Пошел прочь, страдник, худой человечишко! — оттолкнул его государь, и подскочившие бояре увели опального под руки вон из передней.
Царь заметил наконец князя Черкасского, его грузную голову, высившуюся надо всеми, и неприятные узкие глазки, устремленные прямо на него.
Тебе чего, Сенкулеевич? — довольно ласково спросил он, вообще не жалуя Черкасских, но отдавая справедливость способностям Якова Куденетовича
Черкасского, родного дяди Григория Сенкулеевича.Последний приблизился к «месту», отдал царю низкий поклон и своим глухим, точно подземным голосом проговорил:
— Бью челом тебе, великий государь. Позволь жениться!
— Что? — искренне изумился царь, и в его глазах засветилась ирония, когда он окинул взглядом огромную, тучную фигуру князя и его некрасивое лицо. — Что же ты, князь, так поздно задумал молодухой обзаводиться? Чай, за пятый десяток перевалило? — шутливо спросил царь.
— Никто моих годов не считал, великий государь, — угрюмо ответил Черкасский.
— На вдове женишься, на богатой, поди? — спросил Милославский, стоя возле государя и пользуясь возможностью в свою очередь поиздеваться над боярином, которого, как и большинство до некоторой степени самостоятельных бояр, царский тесть зело недолюбливал.
— А ты уж не невесту ли мою оттягать захотел? — ехидно спросил Черкасский, тонко намекая на страшную жадность и всем известное стяжательство Милославского.
— Ну, ну, будет, бояре, вы рады, как псы цепные, в горло друг другу вцепиться, — остановил их царь, зная, что даже его присутствие нимало не стеснит расходившихся бояр, которые пойдут при нем даже на кулачки, что уже случалось не однажды. — Кто невеста твоя? — спросил он у Черкасского.
— Князя Бориса Алексеевича Пронского дочь, — пробормотал еле внятно Черкасский, стараясь, чтобы окружающие его не расслышали, хотя большинство уже знало об этом сватовстве.
Пронский выступил вперед и низко поклонился царю. Царь и все собравшиеся в передней с нескрываемым изумлением и даже некоторым недоуменным страхом глядели на безобразного великана–жениха и красивого молодцеватого отца невесты, который сам еще в женихи весьма годился.
Пронский горделиво окинул взглядом собрание, и его холодные серые глаза, точно сталью, пронзили присутствующих. Все тотчас же потупились. Только царь не опустил своих глаз, а грустно смотрел на боярина, который отдавал свое родное детище всем известному лютому человеку, словно заведомо обрекал молодую девушку на гибель.
— Сколько же лет твоей дочери, князь? — спросил царь.
— Восемнадцатый со Сретенья пошел, — ответил Пронский, не смевший прибавить дочери лет, потому что неподалеку стояли родственники его жены, знавшие лета его дочери.
— Почему же хочешь ты загубить кровь свою? — строго спросил Пронского Алексей Михайлович.
— Царь–батюшка! Дочка моя своею волей идет за Черкасского… Вот спроси дядю ее, князя Михаила Репнина!
Царь перевел свой вопросительный взгляд на низенького старичка, скромно стоявшего неподалеку от «места».
— Правду ли сказывает князь Борис? — спросил он. Репнин, задыхающийся от счастья, низко кланяясь и не
разгибаясь, что–то бормотал в ответ, глядя на Пронского с добродушной, угодливой лаской. Где было ему, обремененному семьей, обедневшему, бороться с могущественным и богатым Пронским? Он и не пытался бороться, и Пронский хорошо знал, что Репнин поддержит его.
Пронский нахмурился при вопросе царя и надменно проговорил:
— Царь–батюшка моим словам веры не дает, свидетелей требует. Нешто я какой богомерзкий язык?