При дворе Тишайшего
Шрифт:
— Молчи, молчи, — останавливал жену побледневший стрелец, — или и нашей погибели хочешь? — шептал он ей на ухо. — Братцы, пропустите!.. Сомлела молодуха, — выволакивал он жену сквозь толпу.
Вслед им неслись прибауточки и насмешливые замечания. Но задира–стрелец не обращал на них решительно никакого внимания, стараясь скорее убраться с площади; он не замечал, как, толкаемые из стороны в сторону, они приблизились к самому помосту.
Казнь над мещанкой Ропкиной уже совершилась. Она лежала на помосте с вырезанным языком, дико вращая глазами, из которых текли ручьи слез, и мычала что–то своим ужасным разинутым и окровавленным ртом.
Палач продолжал между тем свое
В ту самую минуту, как хворост загорелся у ног осужденных, Марфуша подняла руки к небу и крикнула громким ясным голосом:
— Прости, народ православный, не виновна я в замыслах на царицу, одна у меня вина была…
Ее перебил пронзительный, душу раздирающий вопль из близстоявшей толпы:
— Матушка, ты ли это?!
Цыганка вздрогнула на своем костре, широко раскрыла глаза и устремила их с невыразимым ужасом туда, откуда раздался этот дорогой, близкий и так хорошо знакомый ей голос. Она увидала свою Танюшу. Но дочь уже не встретила последнего взгляда матери: она лежала в глубоком обмороке на руках мужа, который старался скорее унести ее с площади и спастись от беды.
А огонь между тем быстро делал свое дело. Дым взвивался клубами к небу, огненные языки уже лизали ноги казнимых, и их безумные стоны постепенно утихали. Скоро на столбах остались лишь обугленные трупы, и народ стал медленно расходиться по домам.
XI
ЭПИЛОГ
Между тем в грузинских хоромах на Неглинной все ходили уныло опустив головы. Царевна снаряжала Ольгу Джавахову и княжну Каркашвилли в монастырь; юная княгиня и молодая девушка очень подружились в последнее время и целые дни проводили в грустных воспоминаниях о безвременной гибели Леона Джавахова.
Иногда к ним присоединялась и Елена Леонтьевна, которая стала еще молчаливее, еще бледнее; вокруг ее плотно сжатого рта легла какая–то складка затаенной тоски или горя, отчего ее прекрасное лицо стало еще суровее и как будто еще надменнее.
Царевич Николай очень возмужал: видно было, что пережитое им волнение по случаю смерти любимого воспитателя не осталось без влияния на душу юноши. Он рвался из России и не давал покоя деду, прося его взять с собою.
— Не могу я, не могу! — ответил совсем сраженный неудачей старый царь. — Куда я с тобой пойду? — спросил он внука. — Разве есть у меня свой дом, где голову преклонить? Видишь, — русский царь отсылает меня домой, а где же у меня дом?
Грузины понуро слушали Теймураза.
— Ты еще окончательного ответа не получал? — спросил старика Николай.
— Вот жду царских послов, — безнадежно махнув рукою, проговорил Теймураз. — Да что мне послы? Наперед знаю их ответ!
И не ошибся храбрый старый воин. Послом от Алексея Михайловича явился наконец князь Алексей Никитич Трубецкой.
— У великого государя, — начал князь, после обмена обычными приветствиями, — война с польским и шведским королями…
— Слышал уже я это! — угрюмо возразил грузинский царь, но посол не обратил внимания на слова старика, хорошо понимая его горе и отчаяние.
— Так ты бы, царь Теймураз Давыдович, — продолжал Трубецкой, — хотя бы какую нужду и утеснение от неприятелей своих принял, а ехал бы в свою Грузинскую землю и царством своим владел бы по–прежнему.
Горькая усмешка искривила поблекшие губы старого царя при упоминании о его царстве, но он ничего не сказал.
— А как царское величество с неприятелями своими управится, — продолжал посол, — то в утеснении и
разорении видеть тебя не захочет и своих ратных людей к тебе пришлет; и теперь велел тебе дать денег шесть тысяч рублей да соболей на три.— Великого государя воля, — ответил Теймураз, принимая дары, — ожидал я себе государской милости и обороны, для того сюда и приехал, а теперь царское величество отпускает меня ни с чем. Приехал я сюда по указу царского величества, и в то время ко мне не было писано, что все государевы ратные люди на службе, если бы я знал, что царское величество ратных людей мне на оборону не пожалует, то я бы из своей земли не ездил.
— Ты говоришь, будто тебя государь отпускает в свою землю ни с чем, — возразил Трубецкой, — но тебе дают шесть тысяч денег и соболей на три; можно тебе с этим жалованьем до своей земли проехать, и ты бы этим великого государя не гневил.
— Дорог мне великого государя и один соболь, — сдерживаясь, проговорил Теймураз, — но при отце его, государеве, и заочно присылывано было ко мне двадцать тысяч ефимков, а соболей без счета; теперь мне лучше раздать государево жалованье по своей душе, нежели в свою землю ехать да в басурманские руки впасть. Услыхав, что я еду к великому государю, турки, персияне и горские черкесы испугались: черкесы дороги залегли, в горах на меня наступали и ратных людей моих побили — я едва ушел. Потеряв своих ратных людей, ехал я к царскому величеству украдкою, днем и ночью, приехал и голову свою принес в подножие его царского величества, и челом ударил ему внуком своим. Как увидел государевы очи, думал, что из мертвых воскрес, чего желал, то себе и получил. А теперь приезд мой и челобитье стали ни во что, насмеются надо мною изменники мои, горные черкесы, и до основания разорят. Чем мне отдану быть и душу свою христианскую погубить в неверных христианских руках, лучше мне здесь, в православной христианской вере умереть, а в свою землю мне незачем ехать!..
Теймураз все больше и больше горячился, его седые брови грозно хмурились, а черные живые глаза сверкали суровым упреком.
— На ком–то Бог взыщет, — взволнованным голосом продолжал он, — что басурманы меня, царя православной христианской веры, погубят и царство мое разорят? Великому государю какая будет честь, что меня, царя, погубят и род мой, и православную христианскую веру искоренят? Я за православную христианскую веру с малою своею Грузинскою землею против турок и персиан стоял и бился, не боясь многой басурманской рати. Пожаловал бы хотя государь, велел бы хоть проводить своим ратным людям, — утихая, докончил Теймураз.
— Государь тебя велит проводить ратным людям и к шаху отпишет, чтобы он на тебя не наступал и Грузинской земли не разорял. Как–нибудь проживи теперь в своей земле, а потом царское величество ратных людей к тебе пришлет, будь надежен, безо всякого сомнения, — произнес Трубецкой, стараясь утешить Теймураза.
Царь грустно покачал головой.
— Если я сам ныне милости не упросил и никакой помощи не получил, — говорил он, — то вперед заочно ничего ждать уж не могу. И прежде обо мне царское величество к шаху писал, однако шах Аббас землю мою разорил и меня выгнал.
Так и уехал Трубецкой, не влив в душу обиженного старого царя отрадного чувства надежды и утешения.
Вскоре Теймураз отправился восвояси. Унылостью и безнадежностью веяло от лиц, провожавших своего престарелого царя. Царевна и царевич некоторое время еще оставались в Москве, так как неизвестно было, где преклонит свою седую голову грузинский царь.
Был холодный сентябрьский день. Над Москвой повисло свинцовое, серое небо и дождь медленными, беспрерывными каплями падал на землю.