При дворе Тишайшего
Шрифт:
— Должно быть, боярыня вину за собой какую–либо знала: только почуяла беду и дала тягу! — мрачно произнес Алексей Михайлович. — Пришел вам это поведать да узнать, в самом ли деле вы якшались с колдуньями. Срам на всю Москву, срам!.. Ну, а боярыне несдобровать! От моего суда никуда не сбежать, — важно прибавил он.
Все стояли глубоко подавленные и молча выслушивали суровые слова царя.
Вдруг в сенях послышалось движение. Двери широко распахнулись, и, когда все в изумлении обернулись, их глазам предстала в голубом измятом летнике, с небрежно накинутой на голову фатой, бледная, измученная Елена Дмитриевна Хитрово.
VIII
ЖЕРТВА
Несколько дней, проведенных в тюрьме, сильно изменили наружность Бориса Алексеевича Пронского. Недавнего красавца трудно было теперь узнать. Худой, изможденный, с полуседой головой, с тусклым взглядом, он страдал не столько от телесных болей, сколько от душевных мук.
Сидя в низком, затхлом каземате, по земляному полу которого бегали крысы, а в крошечное оконце едва пробивался свет дневной, князь знал, что уже погиб окончательно. Его уже пытали, хотя, видимо, еще несколько щадили, но улики, доносы и наветы так и сыпались на него со всех сторон, как из прорванного решета. Все, что было им тщательно скрыто и погребено, как ему казалось, навеки, вдруг с ужасающей ясностью всплыло наружу, и теперь он должен был давать ответы за все, им когда–то содеянное.
Теперь, оставаясь целыми мучительными часами один со своими мыслями и со своей совестью, князь не каялся в преступно проведенной жизни, а только проклинал свою неосмотрительность и свою роковую близость к боярыне Хитрово, которая так беспощадно погубила его.
При воспоминании об этой женщине, вся кровь отливала от сердца князя, и огненные круги появлялись в его глазах. Пронский, рыча от бессильной злобы, в изнеможении падал на солому и на некоторое время забывался в больном тревожном сне. Но и во сне его преследовал коварный образ некогда любимой женщины, и во сне иногда ему удавалось удовлетворить свою неутомимую жажду мщения. Он предавал красавицу нечеловеческим мукам и много раз собственноручно пронзал ей сердце ножом, затем, просыпаясь с улыбкой удовлетворенной мести, блуждающими взорами обводил свою темницу и, удостоверившись, что то был лишь сон, разражался диким смехом и в исступлении метался из угла в угол, рискуя от бешенства разбить себе голову о стены тюрьмы.
Мысли о грузинской царевне тоже мало успокаивали взволнованную душу князя. Насколько душили его злоба и мщение к Хитрово, настолько же терзала его неудовлетворенная страсть к царевне. При мысли о том, что он навеки потерял ее, что, может быть, никогда больше не увидит ее спокойного бледного лица, Пронский плакал, как ребенок, потерявший свою самую дорогую игрушку.
В маленькое оконце его темницы робко заглянул последний пурпурный луч заходящего июльского солнца, но сейчас же исчез. Князь лежал на соломе, обессиленный, измученный только что перенесенной дыбой. Вправленные руки и ноги неподвижно лежали на земле, голова была откинута, из полуоткрытого рта изредка вырывался мучительный, душу надрывающий стон.
Князь и дыбу вынес, как прежние пытки, без стона, прокусив губы до крови, но не повинился во взведенных на него преступлениях; а теперь, лежа один в своей сырой темнице, он облегчал страдания стонами.
Все его тело невыносимо ныло; при малейшем движении руки или ноги боль вывихнутых суставов становилась столь мучительной, что у него не хватало уже никаких человеческих сил. И все–таки душевная боль князя была значительно сильнее.
Лежа на соломе с широко открытыми глазами, он вторично переживал только что перенесенную сцену в пыточной камере. Его щадили, и пытки, применявшиеся к нему, несмотря на свою бесчеловечную мучительность, все–таки считались в те времена легко переносимыми.
Зато к несчастной цыганке палачи были беспощадны.
Весь страх, все суеверие, внушаемое гадалками и ворожеями, сказались при суде над
Марфушей. Ее знали все, и все боялись ее. И теперь, когда ее вина была несомненно обнаружена, к ней применили самые тяжкие пытки, какие только существовали при тогдашних допросах.Несчастная женщина представляла собою уже один бесформенный кусок мяса, в котором жизнь еще чуть–чуть теплилась. Только в ее больших черных глазах можно было видеть признаки жизни. Все суставы у нее давно были вывихнуты и вытянуты, некоторые части тела сожжены; на ней не было ни одного живого места, которое не подверглось бы действию огня и железа.
Марфуша сама не могла уже двигаться: ее перетаскивали на пропитанной кровью рогоже и, подвергая все новым и новым мукам, требовали, чтобы она созналась в том, что она имела злой умысел на царя и царицу. Все ее клятвы и уверенья не принимались во внимание. Она с удивлением и ужасом слушала, как судьи с невозмутимым спокойствием называли ей сообщников, имена которых она слышала в первый раз. Тут попадались бояре, князья, холопы, купцы — словом, все, кто чем–нибудь, когда–нибудь не угодил судьям и на кого им необходимо было из мести или из выгоды сделать извет.
Марфуша, насколько могла, старалась выгородить невинных, со жгучим трепетом прислушиваясь, не назовут ли ей имени боярыни Хитрово. Но нет! Этого имени она все еще не слыхала: знать, боярыня была все еще сильна, и никто не смел назвать соучастницей цыганки царскую любимицу; знать, все думали, что боярыня за семью царскую ратовала и потому выдала цыганку и Пронского, а сама она, дескать, к такому делу и непричастна.
И подымалась тогда в измученной душе гадалки лютая ненависть к боярыне, которая за свои преступления одна не несла кары, и хотелось Марфуше поскорее видеть, как будут рвать калеными щипцами белое тело царской любимицы.
Но молчала еще цыганка, имени боярыни не произносила, решив, что еще успеет, что времени еще много!
Не знала Марфуша, захочет ли Пронский, чтобы она назвала Хитрово; может быть, он сам выдаст ее, может, ему самому любо будет назвать ее, да и веры дадут ему больше, чем ей.
И ждала Марфуша, страстно ждала, когда ее сведут с Пронским, а пока мужественно переносила самые мучительные пытки.
Каким сожалением и участием сверкнули глаза Пронского, когда он увидел истерзанное тело цыганки! Она поймала на себе этот взгляд и благодарно ответила ему слабой улыбкой. На все вопросы о том, виделась ли она с Пронским, давала ли ему зелье, помогала ли ему извести польскую княжну, Марфуша упорно отвечала, что князя знать не знает, ведать его не ведает.
— Может, князь когда и приходил о судьбе своей погадать, да я того не запомню, — говорила она, пристально смотря на Пронского и стараясь взглядом показать ему, что умрет, но не выдаст его.
— А как же князь говорит, что был у тебя намедни? — спросил один из бояр–судей.
Марфуша испуганно глянула на князя.
— Боярыня Хитрово просила меня, нужна ей, вишь, была гадалка, я и ходил, чтобы позвать, видно, ты запамятовала? — спросил Пронский и тоже пристально взглянул Марфуше в глаза.
Цыганка вспыхнула, злой огонек сверкнул в ее глазах, когда она радостно ответила:
— Должно быть, запамятовала, а вот теперь напомнил! Точно, был посланец от боярыни, но был ли то князь или кто иной — не вспомяну… Боярыня часто за мной посылала, — будто вскользь произнесла ворожея, — и во дворец меня водила!
Судьи переполошились, но взять назад показание было нельзя, и Марфуша рассказала, как боярыня отравила мужа и привораживала к себе царя и царевен.
Пронский с наслаждением слушал этот донос: он уже видел свою месть исполненной, забыв о том, что если Хитрово обвинят в колдовстве с целью приворожить царя, то и его непременно обвинят в сообщничестве, и он подвергнется вместе с нею позорной и лютой казни.