Чтение онлайн

ЖАНРЫ

При опознании - задержать
Шрифт:

– Выкупился, - тихо проговорил Силаев, уже не столько ненавидя, сколько жалея Лопатина, как жалеют червяка, неосторожно попавшего под каблук.

– Не разговаривать!
– строго предупредил жандарм, а дворник с угрюмым лицом и всклокоченной черной бородой, сознавая всю значительность момента, при котором он присутствует и исполняет важные государственные обязанности, еще больше нахмурился, готовый привести в исполнение все, что ему прикажут.

Старший жандарм доставал из чемодана один предмет за другим, называл его, показывая понятым, и записывал название в протокол. "Прокламации, сорок штук, - говорил он.
– Запальный шнур... Белый порошок в двух мешочках... Пироксилин..." Если не знал названия, описывал то, что доставал: "Металлический предмет из белого металла с двумя шурупами и двумя дырками".

Прикурить Силаеву дал хозяин. Некурящий Силаев сильно затягивался, набирал полную грудь дыма, задыхался от горечи, но курил. Заметил на диване книгу, которую привез сюда и читал перед сном - всего несколько страниц не дочитал. Она лежала, раскрытая на недочитанном месте, кверху обложкой. Всмотрелся в рисунок на обложке:

одинокий инсургент опустил ружье стволом вниз и стоял безвольный, жалкий, на лице его были отчаяние и горькое разочарование. Силаев смотрел, смотрел на этот рисунок и вдруг увидел в этом инсургенте себя. Чем кончилась история с героем книги? Поймали его или, оставшись совсем один, он застрелился? Невольно протянул руку, но молодой жандарм схватил книгу и положил в кучку неописанных вещей.

Из квартиры в тюрьму его повели уже за полночь. Во дворе возле дома увидел одетых Орещенко и Кравцова. Один был у дверей, другой - под окнами. Значит, стояли на страже. Поздоровавшись с жандармами, они остались на прежнем месте.

Была ранняя весна, снег на улицах почти растаял. Начало апреля выдалось мягким, днем с солнечной стороны улицы даже припекало. Теплый ветер прилетел в Россию еще в конце марта, пробудил горячим дыханием землю, слизал снег с деревьев, крыш, потом и с мостовых. В ту ночь небо было чистым и звездным, на землю лег утренник, легкий, приятный. Он бодрил, дышалось легко, пахло весной - теми запахами, которые замечаешь в любом состоянии и настроении, в любом месте, даже в городе: мокрой корой деревьев, прошлогодней опавшей и догнивающей теперь листвой, лошадиным навозом и талым снегом... Молодой жандарм шел впереди и нес чемодан Силаева, старший - сзади. Он велел Силаеву держать руки за спиной, тот так и держал их, сцепив пальцы. Морозец затянул лужицы, они хрустели под ногами, ледяные крошки, осколки разлетались, как стеклышки, сияя от света уличных фонарей и звезд. Силаев нарочно наступал на лужицы, старался ни одну не пропустить, пристукивал каблуками, чтобы лучше крошился лед. Звон ледышек напоминал детство, когда он, маленький Сережа, вот так же разбивал во дворе молодой ледок. И, припомнив это, он как бы прощался теперь с теми надеждами и мечтами, которые родились у него в свое время в далеком детстве...

Силаева привели в жандармское отделение и часа через четыре посадили в камеру, небольшую, подвальную, с окошечком под потолком на уровне тротуара, по которому день и ночь ходил караульный - круглые сутки слышались его шаги и постукивание приклада. В камере все спали. Первым очнулся кудлатый, с крючковатым носом плотный парень и, назвав себя Моисеем, спросил: "Только что с воли? Ну, как там?" Поднялись и остальные, перекинулись несколькими словами и вскоре уснули; проснулись все уже от стука в дверь - стучал надзиратель, принесли еду.

Было в камере шесть человек: поэт Ваня Тулимович, слабый здоровьем, с бледно-желтым лицом, инженер Блохман, деревенский баптист, чиновник из министерства Петрович, Моисей - студент, и какой-то непонятный тип уголовник, почему-то переведенный сюда из тюрьмы. В камере вместо нар стояли впритык одна к другой железные койки. Ни стола, ни стула, сидеть можно было только на койках. Напротив окошечка на стене, там, куда падал свет с улицы, висела икона - лик Христа-спасителя, побуревшая, закопченная за долгие годы. Внизу, на рамочке, лепился свечной огарок. За все восемь дней, что Силаев провел в камере, никто не помолился на эту икону, не зажег свечу.

В камере говорили о чем угодно, только не о политике - государственные уши могли оказаться и здесь. Силаев узнал кто есть кто только к концу недели, приглядываясь к каждому, судя о нем по небольшим черточкам поведения. Известно же, что человек раскрывается не тогда, когда он выступает на трибуне перед официальной аудиторией - тогда он правильный: нет, сущность человека познается в обычной повседневной жизни, по мелочам, по отношению к тем, кто от него зависит и от кого он зависит сам. Так Силаев сначала проникся доверием к Ване Тулимовичу и студенту Моисею, тоже поэту, родом с Могилевщины. А потом просто влюбился в Петровича, талантливого, умного, которому под силу было бы и государством управлять.

Жандармский участок, где держали в подвальных камерах политических, стоял на перекрестке двух оживленных улиц. Арестанты забирались на койку, стоявшую у стены под окошечком, и глазели "на волю" - в далекий и недосягаемый мир. Глядел туда по нескольку раз в день и Силаев. Видел сквозь запыленное стекло и решетку свободных людей - беззаботных, веселых, довольных жизнью и занятых повседневными хлопотами, удовлетворением насущных потребностей, и потерявших последнюю надежду, опустившихся на самое дно, у которых одно желание - раздобыть кусок хлеба... Но все они жили в свободном мире, на воле, и этим отличались от них, принудительно посаженных в сырую камеру, меж четырех каменных стен. Каждый из тех, кто шел по улице, мог пойти, куда хочет, и, что самое главное, мог чувствовать себя свободным. А они, чудаки, не понимали, насколько им, даже тому безногому солдату, что ковылял сейчас на костылях по улице, лучше, чем тем, кто с завистью следит за ними из-за решетки... Они, свободные, что захотят, то и сделают с собой, хоть руки на себя наложат. А тут и умереть по своему желанию не дадут, помешают - вон раз за разом открывается крышка "глазка" и их пронизывает взгляд надзирателя...

С неделю Силаева на допрос не вызывали. К его удивлению, не вызывали и остальных. Забирали почти каждый день одного уголовника с пропитым хмурым лицом. Делать было нечего, книг и газет не давали, шашек и шахмат тоже, в карты играть тем более не разрешалось. Сидели, лежали, по очереди глядели в оконце, по очереди ходили (двоим было не разминуться) по проходу от стены до стены. Иногда о чем-нибудь спорили, и, если разговор становился громким, солдат за окном стукал о землю прикладом, чтобы замолчали...

Моисей

сочинял стихи, не писал - карандаши и бумагу отбирали складывал устно и читал им вслух. Темы его стихов были разные: то любовь когда он видел в окошечко какую-нибудь красивую женщину - и тогда в стихах звучали весна, майские дожди и громы, а его поэтическая красотка шла под дождем без зонтика, не замечая ни дождя, ни встречных людей: ведь она была влюблена. "И хлынул дождь и зашумел, зажурчали ручьи..." - вдохновенно читал он. А когда мрачнел, задумывался, тогда и стихи были такие же мрачные: про Мефистофеля, покупающего человеческие души, про ад, про смерть. Пожалуй, он тяжелее всех переживал неволю. Он, деревенский парень, мучился от невозможности встретить весну на земле, которая, проснувшись после зимы, ждала своего пахаря и сеятеля. "Дед мой сейчас в поле ходит, все поджидает, когда можно будет с сохой выехать". И Моисей улыбался, вспоминая деда. "Приехал я на каникулы после первого курса, а дед и спрашивает, могу ли я уже служить писарем при волостном старшине". Моисей написал стихотворение - обращение к родителям: "Матушка! Не мучься понапрасну, не печалься о моей судьбе. Минут годы, будет вечер ясный, издалека я вернусь к тебе. Утаю я сердца боль и раны, с ног стряхну, усталый, пыль дорог. Я приду несломленным и стану на давно покинутый порог".

Стихи эти так пришлись всем по сердцу, что их сразу запомнили. Даже тихий баптист шептал эти строчки.

Только на восьмой день вызвали Силаева на допрос. Жандармский ротмистр Слукин подробно записал со слов Силаева его биографические данные и спросил, кого он знает тут, во Владимире. Силаев, конечно, назвал Лопатина, Орещенко и Кравцова, сказал, что познакомился с ними только в тот вечер, когда приехал к ним на квартиру ночевать. Раньше же никого из них не знал.

Настоящие допросы начались, когда Силаева перевели в губернскую тюрьму. Допрос за допросом, каждый день, каждый вечер... Слукин, которому приказали быстрей кончать дело и разыскать сообщников Силаева, старался как мог. То держал на допросе по шесть-семь часов, брал измором, то уговаривал, обещал поблажку за примерное поведение. Обещал и деньги - плату за службу отчизне. Силаев выбрал для защиты версию и не отступал от нее ни на шаг, хотя звучала она не очень убедительно и поверить в нее было трудно. А версия такая. В действительности он приехал во Владимир на встречу с Лопатиным, чтобы договориться с ним о прекращении своей революционной деятельности и попросить Лопатина найти ему место службы, так как он решил отказаться от всякой борьбы с властью. Надоело прятаться и скитаться по городам без семьи, вдали от родных. Надумал жениться и жить тихой жизнью. Привезенный им чемодан предназначался не Лопатину. Что в нем, Силаев не знал, так как чемодан не его. В московской гостинице к нему в номер зашла незнакомая женщина и, узнав, что он едет во Владимир, попросила отвезти чемодан ее родственникам и дала адрес. Дала также двадцать рублей на дорогу - на извозчика, носильщика. Очень просила помочь ей, просто со слезами молила. Он согласился - женщина все-таки, - взял чемодан. Что в чемодане - не интересовался, не открывал его. Где адрес ее родных? Пожалуйста, и Силаев назвал Слукину - на всякий случай у него был записан нейтральный адрес - место жительства известной домовладелицы на Дворянской улице. Женщина, передавшая чемодан, сказала, что за ним придут. В этой версии была весьма немаловажная - в пользу Силаева - деталь: в чемодане не нашли ни одного предмета, ни бумаги, ни документа, которые принадлежали бы Силаеву. Его собственные взятые в дорогу вещи: полотенце, носовые платки, мыло, бритва, записная книжка и прочее - лежали отдельно в кожаном баульчике.

Версии этой Слукин, конечно, не верил, однако занес ее в протокол допроса и все расспрашивал про эту женщину, пробовал запутать, поймать на мелочах. Силаев описал ее внешность во всех подробностях, перечислил, во что была одета, даже нарисовал на бумаге ее профиль - высокая, худая, густоволосая брюнетка...

Удивляло, что следователь не устроил ему очной ставки с Лопатиным, даже не прочитал его показания - тот, ясно, все рассказал. У Слукина были, безусловно, и другие свидетельства против Силаева, да придерживал их под конец, не предъявлял из каких-то тактических соображений и старался добиться признания самого Силаева. Как человек, ограниченный лишь интересами службы, он уверил себя, что его подопечный в конце концов не выдержит и даст требуемые показания. Слукину и его начальству не так важно было добиться у Силаева признания в вине - она и без того была доказана, как получить сведения о других членах организации, не менее опасных для государства. В огромной государственной машине Слукин был лишь маленьким винтиком и крутился, делал то, что делала главная, центральная ее часть маховое колесо, приводившее в движение все остальные части машины, в том числе и винтики. Он не мог не крутиться, или крутиться в другую сторону, или в другом темпе, чем это колесо. Слукин был автомат, раб установленного порядка и движения и являлся подневольным, слепым исполнителем. По сути своей человек самый обыкновенный, со своими человеческими радостями, привязанностями, примерный отец двух детей, верный муж, он, как и все подданные великой России, желал ей расцвета, а народу - богатства и счастья (а кто этого не желает?). И если бы он вел расследование, руководствуясь только собственной совестью, относился к Силаеву объективно, он бы, возможно, и остановился на версии взятой тем для своей защиты. Однако над Слукиным был начальник, более крупный винтик государственной машины, а у того начальника - еще начальники так до самого высокого, главного, до того махового колеса, которое приводило в движение всю машину и крутилось туда, куда хотело. Вот этот самый главный - его величество - знал об организации народников-революционеров, боялся их больше, чем любого иноземного государства с могучей армией, и был в первую очередь заинтересован в том, чтобы искоренить и уничтожить их всех до одного. Потому и придавали такое большое значение этому делу, потому и старались так жандармы.

Поделиться с друзьями: