Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Причуды среднего возраста
Шрифт:

Вы расселись за столом, ты первая выбрала себе место, сев ко мне лицом. Ты нарочно это сделала. Моя навязчивость раздражала тебя, но вместо того чтобы повернуться ко мне спиной, ты решила до конца выяснить, в чем тут дело, именно поэтому я понял, что ты еще совсем ребенок. Я доел свою жареную рыбу, допил вино. Если бы в тот момент я попытался встать, то не смог бы твердо держаться на ногах. Я вдруг почувствовал, что жизнь вокруг не так уж плоха, и на какое-то время оторвался от действительности.

Ну наконец свершилось. Он появляется на сцене. За стеклянной перегородкой секретарша делает отчаянные жесты, подзывая его к себе, так обычно ведут себя люди, которым что-то говорит в трубку очень важный собеседник. Бенуа досадливо качает головой и поспешно удаляется по коридору. Форсирует три лестничных марша под прицельным огнем неприятеля. Перед его дверью сидит старик, по всему видно, что он готов дожидаться до победного конца, на коленях у него лежат перевязанные бечевкой папки, вот он вскакивает, одной рукой придерживая шляпу, другой комкая газету, порываясь броситься к Бенуа. Слишком поздно, господин Мажелан уже проскочил к себе. Еще кто-то пытается дозваться его, но обитая дверь захлопнулась и поглощает все звуки. В кабинете царит полумрак. Луветта хорошо здесь потрудилась: кресла расставлены по кругу. Пыль вытерта. Скрепки, которые он вчера нанизал одну за другой в цепочку, расцеплены; листы бумаги, изрисованные бессмысленными каракулями, исчезли. Вот так каждое утро Луветта помогает г-ну Мажелану продолжать жить. Перед девятью часами утра она, должно быть, бывает очень похожа на учительниц моего детства, которые ходили перед звонком от парты к парте и разливали в фаянсовые чернильницы свежие чернила фиалкового цвета из бутылки, переливавшейся, словно жужелица, красновато-коричневым и золотистым оттенками. Они укоризненно качали головой, когда засунутые в чернильницу комки промокашки делали их задачу совершенно невыполнимой. Бенуа обнаруживает, что в бардачке автомобиля забыл свои витамины. Как известно, витамины в таблетках предназначены для придания человеку бодрости. Или точнее, если верить листовке-вкладышу, они «повышают жизненный тонус» и возвращают пациенту «вкус к жизни» и «способность концентрировать внимание». Хорошо сказано. Если вдруг Бенуа не может нащупать на дне своего кармана под носовым платком тоненькую трубочку (максимальная дневная доза — шесть драже. Не превышать назначенную врачом дозу),

его охватывает паника. Что же он станет делать, если в тот момент, когда ему нужно будет принять незнакомого посетителя, или вызвать к себе Фейоля, или продиктовать письма Луветте, или поехать на встречу где-то в городе, он не сможет воспользоваться чудодейственным средством? Ему так хорошо знаком этот жест. В глубине кармана он поддевает ногтем пластмассовую пробку и открывает трубочку. Осторожно переворачивает ее отверстием вниз. Вытряхивает одно или два драже на ладонь. Вновь затыкает пробку. Теперь остается лишь поднести руку ко рту — кашлянуть или просто на секунду отвернуться — и проглотить лекарство. Он наловчился глотать эти розовые драже даже не запивая их. Конечно, все гораздо проще, когда под рукой стакан воды (вечером он всегда ставит его рядом с кроватью) или есть возможность зайти в какое-нибудь кафе. Но сейчас-то как быть?.. Отправить за лекарством Луветту?.. Нет, она не посвящена в тайну розовых драже или делает вид, что не посвящена, поди узнай правду, кроме того, нужен рецепт, всяческие объяснения. Нужно сохранять хорошую мину. Звонит телефон. Все мое раздражение прорывается вдруг наружу и выплескивается в начальственном тоне: «Нет, никаких исключений! Ни для кого! Вы слышите? НИ ДЛЯ КОГО». В дверь заглядывает Луветта. Еще раз повторить «нет»? Ему кажется, что с тех пор, как встал с постели, он только и делает, что произносит это слово. Одиннадцать часов. День уже безвозвратно испорчен и катится кувырком. Вот он, его ежедневник, открыт на той странице, где записано все, что еще ждет его сегодня. Молисье в полдень, Старик в четверть второго в «Медитерранэ», Мари-Клод попросила уделить ей «самое большее десять минут», затем совещание с Фейолем и отделом сбыта, а в шесть часов нужно быть в «Пон-Руаяль»: «Ваше присутствие, г-н Мажелан…», им бы очень не понравилось, если бы он не пришел, да и Элен непременно позвонит заранее — безукоризненная Элен, безукоризненная, как лед, безукоризненная, как лето, собранная, терпеливая, — чтобы напомнить ему об этом ужине. «Не забудь, что нужно быть в вечернем костюме, ну надо же, совсем с ума сошли! Я приготовлю тебе ванну, нет, с чего ты взял, у меня все в порядке, все как обычно, это у тебя был изнурительный день, да еще такая жара! А как прошла твоя встреча со Стариком? Тебе удалось поговорить с ним о проекте Ивето?» Луветта должна была подготовить досье, да, вот оно. Она особо выделила его, написав наверху своим уверенным почерком (вы заслуживаете лучшего места, нежели здесь, мадам Луветта. На каком-нибудь алюминиевом заводе вам платили бы вдвое больше, плюс премиальные, плюс бесплатные обеды, но, в конце концов, это ваше личное дело): «Проект И., строго конфиденциально». Он уже видит, как выкладывает на стол эту зеленую папку, вот она лежит на скатерти среди рюмок грушевидной формы, крошек, пятен, рядом с кофейником, по цвету напоминающим негра, побелевшего от холода. «Самое лучшее, что у них здесь есть, дружище, это кофе…» И надо будет говорить, рассказывать про Ивето и его проект. «А вы сами-то, Мажелан, считаете разумным вкладывать деньги в эту их социологию?.. Иметь дело с этими проходимцами и законченными алкоголиками? Правда, вы и сами, дружище, так сказать, нет, нет, не отпирайтесь, я прекрасно помню, что вы были не прочь, и ваш генерал тоже… Ах, Алжир! Вы слишком молоды, чтобы по-настоящему пережить это, там не хватало только министров-коммунистов, а потом появились эти крикуны из-под Тулузы, вся эта испанская шпана, дружище, им было далеко до красноречия Мальро, да, «Надежда» — это настоящее! Уж мне-то поверьте… Так вот, кретины-неудачники стали навязывать Франции свои законы и при этом щеголяли нарукавными повязками, пистолетами и шейными платками — атрибутикой мелких хулиганов… Я, заметьте, исподтишка посмеивался надо всем этим. С фрицами мы в свое время расправлялись совсем по-другому. Тайная армия. В моей группе были два студента Политехнической школы и три выпускника Высшей школы искусств и ремесел, это говорит само за себя! Так что нынешние ваши ниспровергатели, имеющие по четыре месяца каникул в год… Ну да ладно, покажите-ка мне все-таки цифры…» А где они, эти цифры? Зебер подумал о них? «Да, мадам Луветта, теперь вы можете войти, входите же! И позовите мне Зебера. Срочно. Как ушел? Куда? Найдите мне его, позвоните куда-нибудь, придумайте что-нибудь. Вы прекрасно знаете, что делать в подобных случаях». О, Мари… Неужто разыгрываемый мною спектакль мог бы обмануть тебя? Приняла ли ты всерьез хотя бы на минуту ту тень, что повсюду преследует меня, приняла ли всерьез вот этого вот индивида, мою невыносимую усталость, груз нелепости, давящий мне на плечи, и испытываемый мною ужас, подобный тому, что испытывает старый муравей? Или она не произвела на тебя никакого впечатления, эта безумная сила, что тащит меня прочь от тебя? В тот январский день в порту кого ты увидела во мне? КОГО? Вот уже полгода я мучаюсь над этим вопросом. Несколько раз мимоходом ты бросила два-три ужасных слова на этот счет. Я жую и пережевываю их, но так и не нахожу в них ответа. Хотя сам знаю его. Я знал его с самого первого мгновения. Про тебя я сразу же отметил: «Надо же, у нее желтые глаза!» А ты — стоит ли мне все еще думать об этом? — ты потом рассказала мне, что, указав на меня пальцем — кому? Шарденам, ему? — произнесла: «Вон там сидит шпик, он за кем-то следит. У него такой вид, будто он ждет не дождется когда уйдет на пенсию. Такой рыжий…» Я не обиделся на тебя. Ты рассказала мне это в тот день, когда мы обедали с тобой в Солере. Из окна ресторана я видел машину, забрызганную грязью по самую крышу — оттепель, — и высокую лестницу, что вела наверх к собору. Я просто перестал говорить, перестал жевать. Мне было забавно слышать эти признания. Но разве это могло уменьшить мою любовь к тебе? Вот мою любовь к себе — да, но это обычное дело. Вот уже сколько лет я борюсь с предательскими выходками своего тела. Было бы удивительно, если бы я смог примириться с ним. Малыш, потом школьник с волосами морковного цвета по всему телу, «рыжая» борода, представляешь себе? А в четырнадцать, в годы первой любви…

(Человек сидит в своем кабинете. Обычно никто не приглядывается слишком внимательно к убранству офисов. Уродство, нагромождение каких-то вещей, отдельные штрихи, выдающие тщеславие хозяина кабинета. Вот он сидит здесь, ссутулившись, в своем кресле, в одиночестве. По телефону отвечают, что он на совещании. Последнее время он все чаще и чаще бывает на таких вот совещаниях. Машинистки, проходя мимо его кабинета, переговариваются между собой: «Ну и ну! Ты видела его физиономию сегодня утром? Если хочешь, можешь зайти к нему, а я не собираюсь туда соваться». Луветта умчалась разыскивать Зебера. Старик с рукописью, перевязанной бечевкой, что-то возмущенно говорит, распространяя вокруг запах сигарет «Голуаз». Мари-Клод висит на телефоне. Она отбрасывает со лба челку. Нервничает. В их издательстве нет настоящего руководителя, вот в чем все дело, нет руководителя. А он, он совсем один. Один, взаперти, настороже, он отгородился от остального мира не слишком надежным барьером и теперь ждет, когда тот падет. Он в центре круга тишины и пустоты: сидит в своем кабинете этим жарким июньским днем.)

…На тебе, рядом с тобой, в тебе: шпик, рыжий толстяк. Мне такое вряд ли бы понравилось. Перестала ли ты наконец видеть меня таким? Когда узнаешь человека ближе, мнение о нем меняется. Сколько же разочарований приходится нам пережить из-за того, что наши глаза не видят того, что есть на самом деле. Только и остается, что скрежетать зубами. Но тело? Как ты можешь выносить этот гигантский кусок мыла неопределенного цвета, которым я трусь о тебя? Для меня это остается загадкой. Как же я ненавидел свою внешность, рассматривая себя в зеркале оценивающим взглядом. Как же раздражали меня парикмахеры и продавцы готового платья. «Месье может убедиться: на затылке волосы подстрижены совсем коротко». «Пиджак сидит великолепно, а с этими складочками вам будет удобно двигаться…» Да я знаю себя как облупленного! Меня уже ничем не удивить на этот счет. Как-нибудь я скажу тебе, на кого я на самом деле похож, чтобы ты больше не мучилась со своими сравнениями. На шпика? А почему не на стряпчего или на тюленя? Все это слабовато.

Я рыжий малый, который появился на свет в ноябре 1920 года. Когда-то я был худым, но сейчас превратился в раздувшийся баллон с молочно-белой кожей, сплошь усыпанной веснушками. А поскольку седина, тронувшая наконец мои волосы (она должна была бы стать своего рода помилованием, этаким отпущением греха быть рыжим), так вот, поскольку седина ни на йоту не сделала краше мою растительность (мои патлы вместо благородного оттенка, именуемого «соль с перцем», приобрели зеленоватый отлив — честное слово! — их рыжий цвет превратился в цвет пожухлой травы), я состриг ее, убрал этот свой хохол, эти свои космы. Я сотворил себе римский череп. Во всяком случае, мне хотелось бы в это верить. К сожалению, мой вид несколько портят дряблые щеки и потерявшие упругость мышцы. Когда я смотрю на свои ноги, мне кажется, что живот у меня начинается от подбородка. Вид погрязшего в пороках императора, а не центуриона, отвратительная рожа: лишь ореол славы может исправить положение. На меня будут рисовать карикатуры. Меня будут узнавать в ресторанах. А я буду ронять пепел с сигары себе на жилетку и сажать яичные пятна на галстук. Да, тот еще фрукт!..

(Смотрите-ка, да он смеется. Не желая впадать в патетику, мы все-таки хотим заметить, что сидящий взаперти в своем кабинете и занятый не иначе как срочными делами Бенуа Мажелан, взгляд которого блуждает среди уродливых предметов, составляющих его повседневный антураж, только что два или три раза хихикнул, будто кашлянул, и передернул плечами.)

…Я никогда не перестану удивляться этим странностям постели, ласкам, словам, нашептываемым на ухо. Когда я вхожу в тебя, у меня возникает такое чувство, будто я выкрикиваю ругательства. Я хотел бы перестать быть самим собой. Сердце замирает у меня в груди от распирающей меня бездонной нежности. Этой нежностью я хотел бы очистить тебя от себя, замолить все грехи, что пали на тебя из-за меня. Вот почему потом, оказавшись вне тебя, я все шепчу и шепчу тебе какие-то слова. Когда я чувствую, что ты засыпаешь, то удваиваю свои усилия, обрушиваю на тебя потоки слов, самых простых и ясных слов, чтобы ты забыла о неуместности того, что отдалась мне. Порой моя любовь к тебе возрастает прямо пропорционально моей ненависти к самому себе: интересный способ измерять силу любви. Неужто Бенуа (вы узнаете голоса его прежних женщин?) is fishing for compliments? [2] Но нужно было видеть их, этих женщин, таких милых и нежных, когда приглашающим жестом им указывали на диван. Свидетелю, окажись он в тот момент рядом, было бы что рассказать. Думаешь, я преувеличиваю, думаешь, что все это сродни самолюбованию? Что ж, могу нарисовать другой портрет. В серых тонах например. Могу описать его с помощью всего нескольких слов, даже, если получится, с помощью одной-единственной фразы, которая расскажет о человеке, сгладив и затушевав острые углы. Вот, например, такая фраза (я ей, пожалуй, даже горжусь, поскольку не растерял чувства юмора): я из тех, кто умеет не опускаться до фамильярности.

2

Напрашивается на комплимент (англ.)

А вот и Зебер. Это для секретарш он господин Зебер. А для Бенуа Мажелана он просто Зебра, Бенуа стал так называть его про себя после того, как поговорил с ним, когда этого молодого человека решили взять на работу в их издательство; все уже было на мази, все оговорено, когда парень

вдруг встал в позу: он мог вынести все что угодно, кроме одного — он не выносил, когда его называли Зебэром, через «э» оборотное, вы слышите разницу? Зебэр — это очень манерно, вроде как в начале века говорили «шоффэр». А его фамилию следует произносить Зебр или Зебер, как Вебр или Вебер (помните у Нерваля: «Весь Моцарт и весь Вебер…», а с обидной рифмой на букву «х» я как-нибудь разберусь), или как Неккер, министр, или как Шнейдер, магнат сталелитейной промышленности, или, если хотите, как название той реки в Испании, но, умоляю вас, только не Зебэр, объясните им это. И Бенуа проникся симпатией к этому красивому ершистому парню, клокочущему от гнева, поскольку правильное произношение его фамилии, видимо, имело огромное значение на его родине, где-то между Таном и Мюлузом, свидетельствовало о его благородном происхождении, говорило о том, что он вел свой род чуть ли не от сталелитейного магната, чуть ли не от министра Людовика XVI. Эта симпатия наложила отпечаток на сложившиеся между ними отношения, добрые отношения. И отныне, когда он видел Зебру — помешанного на работе, изворотливого, со слащавым голосом, но жесткими интонациями, этакого часового, поставленного им на страже интересов их издательства, — он всегда, из-за Неккера, вспоминал о Коппе, а Коппе — это еще одно напоминание о Мари: этот огромный замок в желто-серых тонах, казавшийся заброшенным, был конечным пунктом их прогулок по виноградникам на берегу Женевского озера, это было воспоминанием о Мари, о двух или трех мимолетных свиданиях с ней, а не о той Неделе международных встреч, на которую ему пришлось поехать, поскольку один из его авторов — Ивето? Лакорн? — должен был выступать на ней, там была ужасная скука, его достала вся эта говорильня и притворство, и оживал он лишь в прокуренном деревенском кабачке, куда сбегал ото всех, чтобы посидеть в одиночестве за бутылкой местного вина. «Конечно, Зебр, входите». Как хорошо, что тот может наблюдать своего шефа лишь издали. У этого эльзасца красивые восточные глаза. Возможно, именно из-за них он так трепетно относится к своей фамилии. В некоторых семьях порой случаются удивительные вещи — там рождаются младенцы с бархатными глазами, не похожие ни на одного из родителей. Бенуа чувствует себя сообщником всех тайных страдальцев: толстяков, одержимых мыслями о диете, людей с неудобоваримыми фамилиями, старых греховодников, все еще ищущих приключений, бретонцев, которых приводит в отчаяние (вместо того, чтобы радовать) малейшая примесь в их крови. Они все его братья — рыжие и изгои всех мастей. С должной учтивостью, воодушевлением и знанием дела Зебер объясняет, что он включил в досье Ивето и что думает о проекте Молисье. «Он приносит нам сплошные убытки, этот Молисье. А его произведение — господи, он так много о нем говорит, но на вашем месте…» На моем месте? Уж не видит ли он себя на моем месте? И вот он опять смеется, нет, улыбается — и в такие минуты наш апатичный Бенуа уже не кажется добродушным. Он улыбается и как бы между прочим говорит: «Послушайте-ка, милейший Зебер, а что если я поручу вам принять Молисье вместо меня? Будьте так любезны, окажите мне эту услугу. У меня и без этого слишком много дел…» Что тут скрывать, он мне просто-напросто надоел, этот Молисье. Надоели его вечные покашливания непрогретого двигателя. Его злость. Бесконечные сердечные драмы и денежные проблемы. Постоянно пробуксовывающая работа над рукописью. По правде сказать, у меня нет никакого желания смотреться в это зеркало. Особенно сейчас, когда моя собственная история… Не хватало еще, чтобы именно Молисье стал мне ее пересказывать! Как же мы все похожи друг на друга, я это прекрасно знаю, мы — это мужчины определенного возраста, которых жизнь довольно безжалостно берет за горло. Зрелые люди, у которых вдруг начала уходить из-под ног почва. На которых давит груз проблем. Он, конечно же, сгущает там краски, используя различные художественные приемы, да, да, это ведь его профессия, и еще эта их страсть выворачиваться наизнанку в своих романах, как они их называют! Перед нами предстает вся их несчастная жизнь в мельчайших подробностях, едва прикрытая, почти не приукрашенная, вновь прожитая ими в своих книгах еще одним витком, прожитая с трудом. Там все узнаваемо, хотя и подано в несколько облагороженном литературой виде: старая рухлядь превращается там в античные древности, а голь перекатная — в «отшельников». Нужно видеть во плоти их героинь, этих их романтических девушек. Неужто ему ко всему прочему придется выслушивать из уст Ринтинтина элегию о любви? Он вдруг понял, что больше этого не вынесет. Правда, «вдруг» — не совсем точное слово. Его давно уже тошнит от всего этого. Он больше не переваривает напыщенную серость своих авторов, их умело выставляемое напоказ якобы бедственное положение, их мерзкие уловки, к которым они прибегают, чтобы выцарапать у него очередную порцию денег, их презрение к окружающим, их зависть, но самое главное, что ему претит в них, так это состояние их души. Вот уже пятнадцать лет как он выслушивает блюстительниц чистоты литературы, рассуждающих с таким видом, что ничего не остается, кроме как удалиться в Верхний Прованс и жить там по-спартански, о том сложном чувстве, что они испытывают к литературе, чувстве, сравнимом с привязанностью к распутной дочери, которая за их спиной строит глазки бравым инструкторам по плаванию. Пятнадцать лет откровений, трепета, всплесков амбиций. Но на сей раз довольно! Довольно ему школьных учителей, поддавшихся во время каникул непреодолимому поэтическому порыву. Желторотых юнцов, не знающих, где поставить запятую. Высокопоставленных чиновников, одержимых графоманским зудом и скромно подписывающих свои творения псевдонимом по названию маменькиной виллы. Иногда появляется писатель, да, ПИСАТЕЛЬ, но это случается слишком редко, чтобы его появление могло очистить их ремесло от тех наносов грязи, что почти погребли его под собой. «Одним словом, старина, Молисье примете вы. Будьте с ним почтительны из уважения к его сединам. Если вам не удастся выкрутиться по-другому, отправьте его в бухгалтерию, пусть ему выдадут тысячу франков. Я сказал — тысячу. Постарайтесь договориться с ним, чтобы до лета он принес нам свою рукопись. Он человек увлекающийся, но у вас все получится, вот увидите. Вам он не решится рассказывать о своей жизни. Во всяком случае, будем на это надеяться. У вас волчий оскал, Зебер. Когда вы улыбаетесь, обнажаются острые клыки, и их хищный вид может привести в трепет любого прекраснодушного болтуна. Воспользуйтесь этим…»

Он говорит, говорит, и чем дольше Зебер молчит, тем больше Бенуа считает себя обязанным говорить, но вот наступает момент, когда он замолкает, слегка запыхавшись, потому что вдруг слышит свой голос, зазвучавший слишком громко, и обращает внимание на молчание Зебера, на полный обреченной решимости взгляд его темных глаз, тогда он вновь опускается в свое кресло, пытается собраться с силами, оставившими его, тщетно созывает их к себе, скликает безуспешно своих бешеных псов, умчавшихся от него прочь, своих солдат, обратившихся в бегство, и, пока Зебер занимается тем, что открывает окно, он достает носовой платок и промокает лоб. С ним всегда случается нечто подобное, когда он забывает про свои витамины.

После нашей встречи зимой я несколько раз возвращался в ресторан «У Маринетты». Возможно для того, чтобы причинить себе боль, глотнуть терпкого вина тоски, побаюкать себя на волнах этой тоски, в которой в конце концов, я это знаю, стану черпать силы. Зал ресторана был почти полон. Там сидели англичане, пенсионеры и как всегда коммивояжеры. Наверное, сейчас они продают купальники или надувные круги для плавания. Видно было, как над портом кружат чайки, а в небо вздымаются верхушки мачт, увешанных сетями, — на море был отлив. Ты была вдали от меня. Ты прекрасно чувствовала себя во всех смыслах, жила привычной для тебя жизнью, жила вдали от меня, и я относился к этому совершенно спокойно. Я знал, что ко мне должна вновь вернуться моя извечная привычка к поражению.

Наконец Зебер оставил его одного. Бенуа снимает пиджак, ослабляет узел галстука. Можно было подумать, что жара, всегда обходившая стороной этот кабинет с окнами на север, сегодня утром вдруг вспомнила о нем и решила там обосноваться. Снизу доносится шум подъехавшего грузовика, слышно, как перекликаются люди: очевидно, началась погрузка распечатанных в тысячах экземпляров гениальных прозрений или какой-нибудь бессмыслицы. Вся эта литературная продукция, каждый том которой в отдельности весит всего триста граммов, быстро складывается в тонны. Кладовщики и экспедиторы, вынужденные по множеству раз за день повторять одни и те же названия книг, придумывают им забавные сокращения. Бенуа прислушивается. «Пришли мне двенадцать-тринадцать «Солнышек»…», «Давай гони эти твои «Хохмы»!» Все идет как обычно. Не надо дергаться. Заглянула Луветта, чтобы предупредить его: «Пришел Молисье. Ему сказали, что вы были вынуждены… Но вы же знаете его манеру всюду совать свой нос. Так что, если он наткнется на вас в коридоре…» Что ж, он укроется у себя в кабинете. Стены надежно защищают его, словно скалы, принимающие на себя удары волн. Бенуа перебирает на столе бумаги. Наверху некоторых документов он видит собственную резолюцию, написанную синим фломастером: передать на рассмотрение, подшить, ответить, отложить, отказать, оказать любезность, принять, пригласить ко мне. «Пригласить ко мне» — чудесная формулировка, самая лучшая из всех. Вот уже десять лет как он использует ее без всякого намека на улыбку, а тут вдруг ее комичность бросается ему в глаза. Он никогда не употребляет священного бюрократического выражения «переговорить со мной». Нет: пригласить ко мне. А почему не так: пригласить посмотреть на меня? Посмотреть пристально и терпеливо, как это делает сейчас Мари-Клод, смакующая свои «десять-минут-не-больше», закончив свою речь, она наверняка будет ждать ответа. Давай же, выходи скорее из ступора и попытайся вникнуть в то, что она говорит. Порой произносить слова бывает так же трудно, как писать буквы, складывая их в слова, фразы, страницы. Ну ладно, хватит! Прекрати растекаться, плавиться. Соберись. И говори, потому что именно этого она ждет от тебя. Произноси — совсем не важно, какие именно — слова ободрения, на которые она рассчитывает. Все они хотят лишь одного — получить поддержку, утвердиться в своей правоте. Они работают и ждут от тебя, что ты будешь рукоплескать им за то, что они совершают это чудо. Не скупись выражать свое расположение и одобрение. Мари-Клод проявила дальновидность и решительность. Ее идея великолепна, проект хорошо составлен. Посмотри внимательно в ее глаза: они умело и умеренно подкрашены и как будто бы излучают спокойствие и деловитость, но на самом деле в них плещется страх. Не ты ли внушаешь ей этот страх, не твоя ли комедия, которую ты сейчас разыгрываешь перед ней? А сама она не ломает ли ту же комедию, не заставляет ли свои фразы кружиться в вихре безразличия, остановить который неподвластно уже никакой силе? Неужто все глаза — это бурлящие озера, это лживая реклама, призванная скрыть страх перед жизнью? В конце концов, это не важно. Этот груз слишком тяжел для тебя одного. Сделай вид, что ты поверил ей. Впрочем, ты, видимо, прекрасно справился со своей ролью, потому что Мари-Клод поднимается со своего места, она выглядит успокоенной и повеселевшей. Ты и сам не знаешь, что говорил ей, но, по всей вероятности, ты нашел нужные слова, как раз те, что она ждала от тебя. Хотя, может быть, в ее глазах и не было никакого смятения, а ты просто выдумал его? Тебе предлагаются две гипотезы, выбери ту, что тебе ближе. Реши, что для тебя будет большим утешением: думать, что окружающие тебя люди всего лишь бездушные автоматы, или же представлять их себе такими же хрупкими и несовершенными, как ты сам. Твой выбор ничего не изменит в этом деле. Мари-Клод жмет тебе руку. Сердечно жмет тебе руку, как принято говорить. Похоже, вы только что решили важный вопрос.

Посетители ресторана потихоньку стали расходиться. Я прикончил свою бутылку («Месье, я возьму с вас только за то, что вы выпьете»). За вашим столиком царило веселье, ты же среди этого оживления казалась островком изумления и безмолвия. Мы не сводили друг с друга глаз. Прежде чем решиться на подобную наглость, я снял очки. Ты была неподвижной, слегка расплывчатой, такой удивленной. В какой-то момент «бежевый» парень обнял тебя за плечи, положил свою сильную узловатую руку на твое правое плечо и начал тебе что-то тихонько нашептывать. Губами он почти дотронулся до твоего уха. Ты повернулась к нему и что-то произнесла в ответ, произнесла очень нежно, как мне показалось, твой лоб почти коснулся его лба, это была почти любовная игра, почти ласка, а потом твое лицо вновь повернулось ко мне, и я опять взял его на мушку из своей засады, ты словно вернула его мне, а поскольку не стерла игравшую на нем улыбку, можно было подумать, что она предназначается мне.

Поделиться с друзьями: