Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Причуды среднего возраста
Шрифт:

Ты была не из тех девушек, что могут позволить соседу по столику в ресторане буравить твое лицо взглядом. Но мое хамство забавляло тебя, уж не потому ли, что этот твой Клод называл тебя соблазнительницей? Я попросил счет. Я был во власти сладких мечтаний, ну просто зеленый лейтенантик. В двадцать лет мне вот так же случалось порой забывать, что из-под манжет моей рубашки торчит рыжая растительность. Я бросался в огонь. В нашей жизни есть пять или шесть лет, когда, какими бы страшными мы ни были, самая легкая для нас победа — это победа в постели. Это уже потом я стал терпеть там поражения, потом, когда вовсю проявилась моя подлинная натура. Либо движения моей души были таковы, что с лица не сходило суровое выражение. Я нагонял тоску на девочек из Пасси. Они ставили мне в упрек то, что я не был в Сопротивлении, а позже не воевал под знаменами Леклерка и де Латра [3] . Я предоставил героям право форсировать Рейн без меня. В двадцать лет я был настолько беден, что не мог себе позволить роскошь повоевать. Мне всегда нужно было кого-то кормить. И именно из-за этого я постоянно терпел насмешки. Господи, как же долго они выписывают этот свой счет. Потеряв терпение, я встал. Я заметил, что ты наклонилась к центру стола, — или ты наклонилась только к Луизе? Если в ресторане кто-то делает подобное движение, то его соседи сразу же смекают, что про них собираются сказать что-то смешное. Я двинулся к кассе. Шпик, ты обозвала меня так именно в тот момент, когда я дожидался сдачи. Я вышел, унося с собой весь тот огонь, от которого полыхали мои уши и щеки. Мне казалось, я слышу твой смех, и это он гнал меня прочь.

3

Во время Второй мировой войны — командующие войсками «Сражающейся Франции».

Воспоминания о старых обидах подолгу терзали его память: не сданные экзамены, упущенные женщины. Или вот еще, в двадцать лет, эти встречи с безмятежно спокойными господами, которые ему пришлось пережить, когда он метался в поисках заработка. Она проходит, наша жизнь, но горечь от перенесенных обид никуда не девается. Они заставляли его ждать, эти господа. Отменяли назначенные ему встречи. Жизнь часто заставляла его ждать. А потом однажды вдруг начался этот спектакль. Бенуа ожил, задвигался. Он поверил во все бессмысленные и благородные глупости, которые совершались вокруг. Слово «человек» не сходило с его уст. Он возмущался по каждому поводу, все кружило ему голову, как молодое вино. Гнев был сродни бутылке, которую следовало опустошить. Позже он вкусил удовольствие от того, что стал отступником, превратился в реалиста, встал, как принято говорить, на сторону силы. К нему пришел цинизм.

Он оказался в стане насмешников и власть предержащих. Ему стали смешны все эти молокососы, фантазеры, выдумщики разных теорий, краснобаи-вольнодумцы. Он стал истинным членом большинства, таким, каким становятся, заняв солидное кресло. Твердой рукой повел он свою упряжку. Друзья решили, что он, наконец, вступил в пору зрелости, но некоторые все же отвернулись от него. А еще позже — то есть практически сейчас, вот что означает это позже — все маски застыли на сцене. Все застопорилось. Бенуа Мажелан стал таким же замороженным, как в свои двадцать лет. Он больше ничего не может, он потерял власть. Он свергнутый король. А Мари, словно солнце, взошедшее на его померкшем небосклоне…

…Солнце, что ждало меня на улице, оно висело над портом, неподвижное, весело сиявшее на зимнем небе. Начался прилив, и баркасы показались над линией набережной. Я узнал машину, из которой вы все четверо вышли. Я подошел к ней. С того места, где ты сидела «У Маринетты», ты не могла меня видеть, во всяком случае, я сильно на это надеялся. На кожаных сиденьях автомобиля валялись разбросанные вещи, но не было ничего такого, что могло бы рассказать мне о тебе. Так что в тот момент ты еще не была «тобой», не была Мари, ты вообще еще не была для меня существом из плоти и крови. Номерной знак машины, выданный в швейцарском кантоне Вале, сам не знаю почему, вызвал у меня в памяти картины плодородной долины, где зреют фрукты и качаются на ветру тополя, а вовсе не картины гор. Впрочем, машина, этот важный и мрачный «ровер», тебе не принадлежала. Мои движения стали более осмысленными. Я подергал дверцы автомобиля, убедился, что они не заперты, и решил написать тебе записку, которую собирался положить на заднее сиденье. В общем, я был пьян. Все кончилось тем, что я просто сел на солнышке на парапет набережной в трех шагах от машины. Мороз начал пробирать меня до костей, но я не думал сдаваться. И тут ты вышла из ресторана и направилась ко мне. Какая горделивая у тебя походка! Ты смеялась, в этом не было никаких сомнений. Ты беззвучно смеялась, идя в мою сторону и глядя на меня так, словно мы вместе только что сыграли удачную шутку.

Где-то там дуется и злится Молисье. Ему не оказали должного почтения. Перед ним сидит Зебер и источает убийственную доброту. Зеберу не нравится нездоровый романтизм, которым Молисье подслащивает свои книги. Зеберу наплевать на метания сорокалетних и на их морщины. Зебера совсем не интересует немочка, подобранная Молисье на тротуаре бульвара Распай, которая подлила масла в его затухающий огонь. Как он подцепил ее? Показал дорогу, предложил подвезти? Этих длинноногих двадцатилетних девиц с акцентом, сипловатыми голосами и непомерной жаждой жизни можно встретить, когда они разгуливают с книгой под мышкой по кварталу, прилегающему к улицам Севр и Нотр-Дам-де-Шан, диковатые и чувственные сверх всякой меры. Их тела — погибель для мужского одиночества. Они не слишком ломаются. Они приезжают из таких мест, где женщины всегда готовы скоротать ночку. Их доступность ранит сильнее отказа. Бедный Молисье. Он теряет аппетит и начинает много пить. Дорого же она обходится ему, его Луиза или Герда. Он кружит по городу в эту июньскую жару, страсть и желание переполняют его сердце. Зебера подобные переживания оставляют равнодушным. Видимо, Молисье не смог подобрать нужных слов. Отдав все силы украшению своей поэмы витиеватыми узорами из приторного крема, он вдруг оказался бессловесным. Его немочка наверняка живет в жалкой комнатушке, в ее доме нет ни телефона ни консьержки. Бытовые неудобства имеют обыкновение охлаждать страсть. А потому он вынужден был призвать на помощь воображение: красное платье, ниспадающее мягкими складками с плеч, тронутых летним загаром, плавность движений гибкой рыбки — форели, выловленной в горной реке и трепещущей и задыхающейся в садке для живой рыбы в душном Париже; он представляет ее в музеях, в галереях, перед витринами (вот она примеряет юбку, покупает журнал) — везде, где слоняются эти двадцатилетние девчонки, за которыми тянется шлейф необузданной страсти и веселья и которые становятся добычей подкарауливающих их мужчин, за ними ведется настоящая охота, гнетущая, украдкой, тут есть все: жесты, слова, терпение, с которым обкладывают зверя, ее же уже одолевает усталость и мучает тяжесть во всем теле, ей бы поскорее лечь и отдаться — вот она, порочность. Он представляет себе все это и приходит в ярость. Ему становится страшно. Он идет по улицам по ее следам, по придуманным им же самим следам, взгляд его прочесывает толпу, выискивая силуэт в красном платье, это человек, который хотел бы удержать в ладонях ключевую воду, хотел бы пережить наяву свои ночные грезы, он долго бродит по улицам и постепенно, шаг за шагом обращает свою тоску в песню, которую теперь пытается продать Зеберу, ту самую песню, что он надеялся продать ему, Бенуа, продать быстрее и дороже, ибо он догадывается, что длинноногие девицы в красных платьях обитают и в его ночных видениях тоже. Как хорошо, что его нет рядом. Всего несколько стен, несколько дверей отделяют Бенуа от жалких откровений, которые он отказался выслушивать. Но не только Молисье нет рядом. Нет рядом и Мари. Она где-то там, далеко. И где-то там далеко озеро. И блики на воде, и покачивание на волнах, и плеск, и смех, и та загадочная мелодия ночного озера, которую Бенуа постоянно слышит с тех пор, как выдумал себе все эти мучения. Где-то там далеко весь остальной мир.

Пепельница уже переполнена. Из окна доносятся запахи готовящейся еды. Звонок, извещающий о начале обеденного перерыва, давно отзвенел; после этого сигнала все звуки в здании смолкли. Когда у Бенуа почти не осталось сомнений в том, что он в офисе один, он приоткрыл свою дверь и прислушался. Потом двинулся в путь, лавируя между металлических столов. В конторских помещениях, выдержанных обычно в серо-зеленых тонах, чувствуешь себя словно в расположении вражеской армии. На пути ему попадается девица, стажирующаяся в бухгалтерии, она испуганно с ним здоровается. Без пиджака, в рубашке с расстегнутыми манжетами г-н Мажелан выглядит не слишком солидно. А ведь менее чем через час ему предстоит встреча со Стариком. Из окна он видит дорогу, по которой ему придется пройти, он окидывает ее взглядом до того места, где в ста метрах от их здания она скрывается между церковной оградой и вьетнамским рестораном. Ему все это знакомо. Знаком каждый метр каждой улицы из тех, что окружают их издательство. Он знает запах каждых ворот, каждой лавки, мимо которых ему предстоит пройти. Гнетущий запах сырых подвалов всех этих старинных особняков, сухой и душистый воздух парикмахерского салона, смесь фруктовых ароматов и еще чего-то съестного перед рынком, на котором царствуют темноволосые торговки среди ящиков с надписями на языке Андалусии: череда запахов, звуков, жестов — ничего такого, что могло бы напугать его. Между тем одно только то, что сейчас надо спуститься вниз по лестнице, повернуть налево по улице, опустевшей в этот обеденный час, пройти мимо всех этих ворот, рынка, красной решетки мясника, витрины ресторана, украшенной выцветшими разноцветными фонариками, одно только то, что надо пройти по плавящемуся от жары асфальту, подняться далее по улице Одеона до колоннады театра (и вопреки своей воле, проходя мимо, он непременно бросит взгляд на эти китайские безделушки, которые когда-то столь страстно хотел заполучить), одно только то, что надо привести себя в порядок, придать хотя бы видимость решимости потерявшему всякое выражение лицу, хоть как-то включиться в кипящую вокруг него жизнь, обратить свое внимание на что-нибудь еще кроме собственной персоны — все это давит на него так, что вот-вот раздавит. И когда он вдруг слышит возню, доносящуюся из закутка, где хранятся папки с газетными вырезками, и по этим звукам догадывается, что там неутомимая Луветта, ему в голову приходит идея, как всего этого избежать. Удрать, в очередной раз нагородить горы лжи, сказаться больным — все это он прекрасно может. Нужно лишь очень захотеть и не думать ни о чем другом, кроме двух часов принадлежащего ему времени, спасенных таким образом от разложения, от всякой заразы. Это он может. Как почти в любом деле, главное — гладко соврать. Он входит в закуток, Луветта от неожиданности подпрыгивает. Она говорит: «Ах, месье Мажелан», но он кладет руку ей на плечо, как если бы хотел заставить ее замолчать. Он сбивчиво начинает рассказывать ей о своем недомогании, мигрени, затруднительном положении, в котором оказался. Да, конечно, она все понимает… Но нужно соблюсти приличия, не так ли, ведь речь идет о президенте, поэтому ей, Луветте, следует немедленно отправиться в путь, поймать такси, постараться перехватить президента до его выхода из головного офиса их издательского дома и объяснить ему, объяснить непременно лично (ах, это волшебное слово «лично»), что Бенуа неожиданно занемог. Президент не сочтет себя оскорбленным, он всегда входит в положение своих сотрудников, кроме того, сегодня такая жара… Глаза Луветты горят желанием услужить. Она натягивает пиджак от своего бессменного синего костюма. При этом успевает, пошарив в шкафу, достать оттуда аптечный пузырек и протянуть его Бенуа вместе со сложенным в виде повязки для компресса носовым платком. «Положите его на лоб и затылок — очень помогает. А главное — прилягте, закройте глаза и расслабьтесь». И произнося эти слова из лексикона гипнотезеров, она смотрит на Бенуа проницательным взглядом.

Он прислоняется к стене. Раненный в битве без воюющих армий и орудийного грохота, наваливается всем телом на стену, вдавливается в нее спиной и затылком, стремясь вобрать в себя хоть немного прохлады от этой перегородки, оклеенной для красоты почтовыми открытками. Если бы Бенуа повернулся к стене лицом, то носом уткнулся бы в картинку с изображением садов Вилландри. Его одолевает стыд. И этот же стыд заставляет его ликовать. Пропусти он сейчас рюмочку-другую, Бенуа пришел бы в полный восторг от своей проделки. Он — генеральный директор издательства, ему сорок девять лет. И он ведет себя как мальчишка. «Я взрослый человек или нет? Неужто я так и не стал по-настоящему, безоговорочно взрослым?» Хорошо бы понять, хорошо бы разобраться, как именно следует все это воспринимать. Что это: дурацкая шутка, ребячество, патетическое бегство от общества, какой-то патологический негативизм?..

А может быть, все дело в обычной усталости? Усталость — это слабое слово, приправленное сильнодействующими ядами. Луветта, должно быть, всю дорогу донимает шофера такси, требуя, чтобы тот ехал побыстрее, она не может скрыть радости, что ей поручили столь необычное задание. Существуют такие вот люди, испытывающие удовольствие, когда нарушается привычный ритм жизни. А в это время — скоро час дня, относительный покой снизошел на улицы, залитые лучами стоящего в зените солнца, — Бенуа судорожно хватает ртом воздух. Сейчас он уже не раненый, а утопающий. Он подсчитал в уме, что в его распоряжении почти три часа, долгих три часа покоя. А исправлять положение он будет потом. Полученные три часа форы — это замечательно! За это время можно перевести дух, прийти в себя. Он выпрямляется, открывает глаза. Из приемной переходит в кабинет Зебры, в котором витает какой-то особый аромат. Двойные рамы сгущают тишину и делают окружающую обстановку немного нереальной. Порядок! Как я люблю, когда у других во всем порядок. Он приближается к письменному столу и склоняется над папкой для бумаг. Сверху неоконченное письмо: «Я полагаю, что ты не ждешь от меня, дорогой Кристиан…» Бенуа присаживается к столу. Все чужие «дорогие Кристианы» давно перестали будить его любопытство. Теперь его интересуют лишь собственные переживания. Элен, Робер, Роже смотрят на него словно с обочины дороги. Разница, однако, в том, что это они движутся, а он остается стоять на месте. Я крайне сожалею, но это совсем не то, чего бы я хотел. Превратиться в такого вот преступника с лицом судьи, в такого вот учителя, чьи уроки сплошные уловки, я всегда испытывал отвращение к угрозам. Я считал себя смелым и мирным человеком. Но вот я объявляю войну всему, что мне дорого, и в самый разгар сражения страх заставляет меня спасаться бегством. Как все это могло случиться? Жизнь стала терять для меня свой смысл и свою прелесть. Мари? Но временами я чувствую, что она слишком легковесна для меня. Чтобы уравновесить мою чашу весов, на другую нужно бросить что-то весомое и бесспорное, честь и сражения не на жизнь, а на смерть. А Мари — это легкое перышко и веселый смех. Она почти ничего не весит. Как же она сможет удержать на приколе этот корабль, который не в силах удержать ни один якорь? «Дорогой Кристиан…» Но ведь было время, когда мне не надо было прятать свои чувства, когда слова любви были абсолютно законными, разве не так? А сегодня эта дурно пахнущая конспирация, все эти хитрости… Как же случилось, что прекрасные цветы прошлого стали питательной средой для грибка, для этой плесени, что проросла в темноте и покрыла все вокруг? Письма Мари, разорванные или спрятанные в тайнике в его кабинете. Ее фотографии, запретные фотографии. «Дорогой Кристиан». А Зеберу, нужно ли и ему тоже скрываться от кого-нибудь? Неужели всем мужчинам однажды приходится прятать свидетельства своих любовных похождений под стопками бумаг на столе или среди постельного белья?

Открытый (можно сказать, машинально) ящик письменного стола являет взору нечто, раскрывающее еще одну тайну его хозяина. Бенуа смотрит на все это и приходит в изумление.

Иногда бывает достаточным просто толкнуть чью-то дверь, чтобы сразу же уловить патетику или комизм чужой жизни. Занятый исключительно собой, находясь словно в полудреме, он забыл, что мы часто оказываемся рядом с тайниками, в которых люди, да, да, и другие люди тоже, прячут свидетельства своих похождений. Нужно закрыть глаза и не смотреть на все это. С чужим жилищем та же история: не следует переступать порог чужого дома без разрешения, а уж коли вошел, то не лезь туда, где хозяева не успели навести должного порядка, не ущемляющего их достоинства. Здесь, в глубине ящика, оказался тюбик твердого дезодоранта «Олд спайс», таблетки магнезии, флакон лавандовой воды «Труа флер», зубочистки, пачка ваты и коробочка с пудрой подобная тем, что Бенуа как-то видел в телецентре, когда гримерши перед началом передачи припудривали розовым ватным тампоном заблестевшие носы и повлажневшие от волнения лбы «гостей нашей программы». Он осторожно берет в руки эту пудреницу, разглядывает ее, переворачивает оборотной стороной: изящная вещица сделана в Толедо, на ее этикетке еще сохранилось название оттенка пудры — «солнечная охра». Так значит, лицо Зебера обязано своей восточной красотой солнечной охре? Значит, его подтянутый живот боится изжоги, а из хищных зубов надо выковыривать застрявшие в них волокна мяса? Получается, что не существует ни одного безупречного тела, нет ни одного красивого человека, которому хотя бы иногда не приходилось бы заботиться о своей красоте. Женщины без грима, словно без защиты. А мужчины желают видеть вас во всеоружии. Идет долгая, жестокая и скрытная борьба за то, чтобы сохранить маски. Что же происходит с высокими чувствами и прекрасными порывами, задавленными этим самым стыдом, что по каплям выдавливается из нас? Жалкие актеришки в гриме, наскоро подправленном перед выходом на сцену. Все мы такие. Подделанные, подчищенные. И душа, надо думать, в таком же беспорядке, что и физиономия. Перед тем как закрыть ящик стола, Бенуа сдвигает в сторону галстук, расстегивает две пуговицы рубашки и так щедро мажется «Олд спайсом», что когда выходит в коридор, ведущий к его логову, то распространяет вокруг острый, сладковато-тошнотворный запах, будто какая-нибудь «цыпочка».

Наконец-то он тронулся с места. А разве у него есть выбор? Вот уже много месяцев подряд он с трудом выползает из дома на улицу. Передышки, еще совсем недавно он устраивал их себе с помощью снотворных, погружавших его в чернильную темень ночей, благословенных ночей, которые, как ему казалось, он проводил без всяких сновидений. Либо облегчение приходило к нему за рулем, когда он колесил по городу, выбирая самые нелепые маршруты: тело его было занято привычными жестами, позволявшими отключиться и погрузиться в пустоту. Кое-кто называет это «поразмышлять». «Знаешь, дружище, если меня мучает какая-нибудь забота, я — хоп — сажусь в машину и еду куда-нибудь наугад: чтобы поразмышлять, нет ничего лучше». Нет: только пустота. Для него она была настоящим отдохновением после всех тех комедий, что ему приходилось ломать. Так он расслаблялся. Но очень скоро осознал, что спать или сидеть за рулем — это все равно, что передвигаться из одной точки в другую, все равно, что участвовать в общей суете. И тогда он начал затаиваться. Он окопался в самых темных своих берлогах: здесь, в кабинете, и дома, в своей спальне. Он везде старается забиться в угол. Он теперь воспринимает жизнь так, как ее воспринимают бездомные собаки: любой угол для них конура и укрытие. Или же улицы. Там другой уровень одиночества, другая тишина. В Париже этого сколько угодно. Чем некрасивее и суматошнее улица, тем больше она страшит Бенуа, но этот страх как раз и заставляет его искать ее, чтобы раствориться в ней, чтобы гоняться по ней за призрачным одиночеством. Итак, он идет. Идет в жуткую грязь, которая мало-помалу проникнет во все его поры, идет в грохот и безумное мелькание лиц. Потом, спустя несколько часов, он ощутит, что на него нисходит дьявольская благодать. Если он удалился от своего квартала на достаточное расстояние, то больше не боится нежелательных встреч. Порой он даже решается перекинуться порой слов с незнакомыми людьми. Но его природная сдержанность быстро берет верх, и он сворачивает разговор. Он видит свое отражение на лицах прохожих: по написанному на них недоумению он догадывается о том, что выглядит как-то странно. Ему становится ясно, почему полицейские сразу могут определить в толпе преступника, беглого каторжника или просто хулигана: улица накладывает на лица людей, что не в ладах с законом, особый отпечаток, делающий их непохожими на всех остальных. Ах, как легко можно оказаться человеком, преступившим по тем или иным причинам писаные и неписаные законы. Сегодня, например, одной лишь испариной не объяснить неиссякаемый источник влаги под кожей Бенуа, равно как июньской жарой не объяснить беспорядок в его одежде, а праздностью — его прогулку. Опытный взгляд сразу определит, что этот огромный рыжий тип пустился в бега. Неизвестно, из какой тюрьмы он сбежал и какой грех взял на душу, но разве на этот счет можно ошибиться? Правда, никому и в голову не приходит задерживать на нем свой взгляд.

Они повсюду. Дерзкие, чувствующие себя властелинами мира. Они растут как трава. Даже не просто трава, а пырей. Но давайте не будем заводиться. Бенуа просто завидует им, а потому ненавидит. Ненавидит их гибкость. Их взгляд немного свысока. Даже не верится, что у них есть сердце. Авторы научно-фантастических романов двадцатилетней давности были неиссякаемы на выдумки: то на нас нападают растения, то порабощают собаки, насекомые, крысы. О наших сыновьях они такого подумать не могли. Вот она, принесенная приливом пена, вот она, наглость этих никчемных молодых людей. Порой он идет за ними по пятам или же останавливается где-нибудь поодаль, чтобы понаблюдать за их поведением. Мари такая же, как они, или почти такая же, она одна из них. Бесполезно к этому возвращаться. Хотя нет, давайте еще раз поразмышляем на эту тему, поразмышляем здесь, где сейчас находится Бенуа, — на углу двух улиц на стороне «Мютюалитэ», и везде вокруг него они: проходят мимо, прогуливаются, болтаются с мечтательным видом в высоких ботинках или разбитых «кларксах», узкобедрые, с нежными лицами под маской равнодушного презрения. Поразмышляем об этом. Его сыновья. Мари. С какой стати решать это абсурдное уравнение, представлять рядом Роже и Мари… Боль, которую мы причиняем себе таким образом, доводит нас до головокружения, это все равно что вонзать себе в тело лезвие бритвы, зло насмехаться над собой. Вот он стоит в задумчивости, этот здоровенный мужик, видимо, только что переживший какую-то катастрофу, потому что на лице у него застыло выражение человека, потерпевшего кораблекрушение, он стоит с пиджаком, перекинутым через руку, и всем своим видом — этой коротко подстриженной рыжей шевелюрой и полноватыми щеками — немного, если хотите, напоминает американского полковника, прошедшего Вьетнам, правда, этому вояке, видимо, не до чести мундира, не до наглаженных рубашек и парадного вида, он расхаживает по самому центру города таким мокрым и расхристанным, каким простительно лишь расхаживать по джунглям или вести бой. Но в конце концов, может быть, это для него тоже сражение, может быть, эти улицы кажутся ему не менее опасными, чем лес, почему нет? Хотя это совсем неважно. Никого из редких прохожих — в этот час все сидят за столом — не интересует мужчина, стоящий на углу улиц Монж и дез'Эколь. Если и следует присмотреться к нему повнимательнее — вот сейчас, когда компания молодежи расступается перед ним и обтекает его, словно река опору моста, — то именно потому, что нам понятно, о чем он сейчас думает: у него, как и у нас, не укладывается в голове, каким образом сестра вот этих студентов, одна из них, такая же, как они, могла хотя бы на мгновение оказаться в объятиях (всем известно, что означает это целомудренное выражение), так вот, могла бы оказаться в объятиях подобного типа — рыхлого, толстого, вялого и вместе с тем так нас всех ненавидящего, вы только посмотрите на его глаза, да ведь он просто расстреливает нас ими, застыв тут, на тротуаре, да-да, расстреливает! Ну ни дать ни взять эпизод из современного варианта «Булочницы» [4] . Хорошенькая машинисточка из пригорода в постели со своим шефом. Служанка, которая спозаранок, не жалея воды, трет кафель, а хозяин трахает ее в темном углу, пока мадам Жозетта наверху освежает свой перманент. От всего этого так и несет пошлостью. Мы же люди порядочные. А порядочные люди никогда не станут говорить напрямую о неприличном. Ну как можно представить себе, что эта девочка, про которую даже и не подумаешь, что она страдает от одиночества или нищеты, такая красивая и сияющая как новенькая монетка, средь бела дня вот так взяла и занялась бы любовью с этим дядькой, этим чинушей, уж никак не напоминающим покорителя женских сердец, а, скорее, похожим на потрепанного жизнью неудачника? Не надо рассказывать мне подобных дурацких историй за столом, это может отбить у меня аппетит. Проявите жалость к тому возвышенному, что еще есть в этом мире, к нашим диким зверям, к нашим козочкам, к нашим голубкам. Не надо подсовывать свое грязное белье молодым. Вы можете, если вам так хочется, представлять, как они занимаются любовью, но друг с другом, можете представлять их обнаженные тела, такие похожие одно на другое, их непосредственность четвероногих красавцев, их грацию… Впрочем, он все понял. Смотрите: он уходит. Он продолжает путь своей обычной усталой походкой вразвалку, направляясь к Латинскому кварталу. Что, еще поглазеем, господин полковник? Но нет, он поворачивает направо, к Сене, пиджак его по-прежнему перекинут через руку так, как это делали двадцать лет назад. Он пойдет вздыхать куда-нибудь в другое место. Замечательное решение. Там полицейские, больницы, церкви, магазины, ратуша, скатертью дорога, господин Мажелан! А воздух напоен запахами съестного, жареного мяса, острых приправ, вам пора бы набить ваше необъятное брюхо.

4

Сентиментальный роман Ксавье де Монтепена (1823–1902).

Это час резкой границы света и тени: между зданиями вертикально падают яркие лучи полуденного солнца. Бенуа идет по улице Сен-Жак, его неотступно преследует густой запах жареной баранины. Жаренной на углях, сдобренной по-провансальски разными травами, как любит мэтр Жеан, под кувшинчик охлажденного «Божоле». На террасах кафе сидят лощеные господа, уже почти что средних лет, и ни один волосок не шевелится у них на голове несмотря на ветер. Сорокалетние. Они так надраены, так щегольски выглядят, что приводят в уныние «солдат второго эшелона», озабоченных поиском спутницы жизни. На запястьях у этих мужчин блестят золотые часы с браслетами. Вот они, такие же как он, на сей раз действительно такие же, занятые тем, что, сидя перед полными тарелками, изливают душу, рассказывая о предстоящем разводе, ну просто плач Изольды. На них поглядывают бородатые мужики, усевшиеся прямо на тротуаре среди плевков, и голоногие девицы, бросившие возле стены свои рюкзаки, которые обнюхивает пегий пес. Арабы с загадочными лицами, обитатели улицы Сен-Северен, подпирают спинами афиши авангардного кино. Город… Бенуа шагает сейчас более целеустремленно. Он идет так быстро, как только может. Вот он переступает через чьи-то ноги в линялых джинсах, перегородившие ему дорогу. В сквере Сен-Жюльен-Ле-Повр люди сидят на скамейках и жуют чипсы, они плавятся на самом солнцепеке, от которого можно подохнуть, и глаза их ничего не видят: ни церкви ни неба. Их одолевает охота к перемене мест, упорное и какое-то животное нежелание подчиняться общепринятым правилам. Убивать время: это выражение словно вспышкой сверкнуло в лучах полуденного солнца. Бенуа шагает и чеканит слова, пульсирующие у него в голове. Посредственность. Я посредственность. Ошибкой будет думать, что жизнь заставляет мучиться лишь людей, отмеченных печатью исключительности. Даже самый дремучий деревенский мужлан может вдруг броситься головой в омут или повеситься в своей риге. Мелкие служащие с зарплатой шестьсот франков в месяц лишают себя жизни из-за несчастной любви. Сколько на одного самоубийцу-герцога приходится самоубийц-почтальонов или самоубийц-каменщиков? Когда буря бушует на узком пространстве, она производит там невообразимые разрушения. Оказавшись пленницей, она крушит все вокруг. Не существует иерархии жизненных потрясений, сходной с иерархией социальной. Все мы одинаково тяжело переносим бессонницу, страх перед надвигающейся ночью, старение организма и страдания любимых нами людей. К чему рядить героя в праздничные одежды? Кто-то способен достойно держать удар, кто-то же просто опускает руки. Приходит день, когда те, кто лет пятнадцать — двадцать пытался прятаться за обманом, бросают это занятие. Каким образом каждый из них понимает, что для него настал такой день? Я повидал немало подобных трагедий, приключившихся с людьми, с которыми связан по работе. Порой это было столь грустно, что я начинал ненавидеть свою профессию. Не нашедшая своего читателя книга, провал, авария. (Опять авария?..) Даже речи быть не может о том, чтобы кто-то из тех, кто трудится на литературной ниве, вернувшись вечером домой, спокойно уселся ужинать, если директор издательства только что ругал его и называл бездарным писакой. «Вышел новый роман Дюпона, самый слабый из всех его произведений»: целые три колонки посвящены этой ругани, и мадам Дюпон, конечно же, все это уже прочла. Мадам Дюпон самый лучший эксперт в вопросах критики, клеветы, похвал и славы. Вечером она будет утешать своего муженька, обвиняя весь мир в глупости. Она будет кудахтать над несчастной жертвой и доведет его до приступов тошноты. Писатель, которого никто на этом свете не понимает, кроме его собственной супруги, приговорен. И вот в семьях таких литераторов начинает клубиться ненависть, спокойное и достойное существование внезапно дает трещину, и его уже невозможно склеить. В конце концов глава семьи не выдерживает и ломается. Все кончено: этот автомат уже не подлежит восстановлению. Детали его утеряны, каркас треснул. Эта профессия — настоящая мясорубка. Сегодня я больше не в состоянии осыпать ласками мертвецов. Сейчас на первый план вышла моя собственная судьба и заслонила от меня всех остальных людей. Истории их страданий больше не трогают меня. «Трудности жизни»! Наверное, мне так плохо из-за того, что я перегрелся на солнце. И еще я ужасно хочу есть, у меня разыгрался зверский аппетит, меня мучает просто непреодолимое желание нажраться, какого я никогда в жизни не испытывал. Я сам загнал себя в угол, и в этом все дело…

Поделиться с друзьями: