Приемные дети войны
Шрифт:
Володя кинулся к комдиву.
Ломая ногти, расстегивал на нем неподатливую шинель. Крючки как назло прочно въелись в сукно и плохо подавались мальчишеским пальцам.
В груди у Шабалова, заглушая стук сердца, что-то клокотало и хлюпало, будто вставили ему под ребра насос да забыли проверить его на исправность.
"Что делать? Что делать?"
Тащить капитана на себе? Силенок не хватит! А он по пути кровью изойдет. Оставить его здесь? И это никуда не годится!
Надрывное бормотание Шабалова выдернуло Володю из растерянности. Он различил почти неразборчивые слова: "Сажаров, отставить пение! А до смерти четыре шага, чтобы она сдохла!"
Не помня себя, запыхавшийся и мокрый от пота, он ворвался в глинобитный домик.
— Капитан! Там капитан! Быстрее! Он ранен! — выпалил скороговоркой и повлек за собой разведчиков.
Когда спасатели вернулись с раненым комдивом, их уже дожидался вызванный по рации санитарный самолет, который и доставил Шабалова в медсанбат…
От автора
Несколько дней спустя артиллеристы читали в газете "Красная Звезда" указ о награждении самого юного бойца их полка орденом Славы третьей степени. За спасение командира дивизиона капитана Шабалова и форсирование Днепра.
Указ как указ, один из тысяч, ничем не останавливающий внимания, если не знать, что новоиспеченный орденоносец — еще совсем мальчишка, ему за партой в классе пятом сидеть, а не на рекогносцировки огневых точек ходить.
Если бы Книга рекордов Гиннесса заглядывала по тем временам за железный занавес, то непременно зарегистрировала бы прототипа моего литературного героя Володю Тарновского — самого молодого в Советском Союзе кавалера ордена Славы.
Часть седьмая
…И он упал на оплавленный песок, прогорклый, пахнущий порохом. И долго лежал, недвижимый, уронив голову на обессиленные руки. И море, тихо роптавшее в десяти шагах от него, было недосягаемым. Он не мог, как ни жаждал того, подняться на ноги и подойти к кромке берега. Он не мог, как ни стремился, даже увидеть его. Он был недвижим и слеп. Он — был… был когда-то, а в настоящем будто и не был. Настоящее? К нему не привыкнешь. Оно настолько дико после прошлого, что верить в него просто невозможно. Настоящее…
В настоящем Вася позволял себе наслаждаться настоящим одеялом… позволял себе подкладывать под голову настоящую подушку.
И не спрыгивать с третьего яруса нар под крики "аппель!" позволял себе в настоящем. В настоящем, похожем на чудо! Но чуда никакого не было. Были кровать, простыни. Была чисто прибранная комната.
И хозяйка Инна Даниловна. А еще? Еще побег из лагеря.
Побег… Стоит о нем подумать, как вновь и вновь прокручивается вся череда событий, кадр за кадром…
А начиналось настоящее со звуков, оставшихся в прошлом…
…Когда дверь позади него глухо шлепнула о косяк, когда перестук деревянных колодок заключенных и подкованных эсэсовских сапог затих в глубине коридора, когда сирена воздушной тревоги сорвала голос на самой низкой ноте и в отдалении послышались разрывы авиабомб, он понял — пора!
Вася выполз из-под операционного стола, куда незаметно для подавшихся панике немецких фельдшеров
спрятался при завывании сирены, осмотрелся, прикрыл входную дверь и прошел в соседнюю комнату.Его глаза довольно быстро привыкли к полумгле. Различив у противоположной стены выбеленный шкаф холодильника, он невольно усмехнулся — не зря же прежде перед Володей, Колькой и прочими казаками и разбойниками, гордился своим кошачьим зрением.
Приближалась минута, ради которой он жил все последние недели, ради которой он при содействии Марии Евгеньевны и связанных с ней подпольщиков, из писарей в административном здании, был включен в донорскую группу.
План его не являлся вымыслом ребенка, он был выношен зрелым умом повидавшего жизнь человека и строился на растерянности медперсонала, вызванной внезапной воздушной тревогой, заметной трусливости старшего фельдшера по кличке Доннер Веттер, злобного придурка, пересыпающего свою речь ругательствами, а также на паническом страхе смерти, свойственном большинству садистов.
По инструкции Доннер Веттер должен был уходить из амбулатории последним, предварительно закрыв на замок комнаты и холодильник, в котором хранились неотправленные в госпиталя ампулы с взятой у детей кровью. Но стоило завыть сирене, как старший фельдшер, забывая о своих обязанностях, мчался в бомбоубежище одним из первых.
Вот и сейчас он сбежал, ничего не заперев, и предоставил Васе полную свободу действий.
Мальчик открыл дверь холодильника, вытащил стеклянную пробирку, запечатанную пробкой, помахал ею над ухом, словно градусником, когда сбивают температуру, и услышал тягучие всплески жидкости.
"Может быть, это моя кровь", — подумалось ему. Размахнувшись, он разбил пробирку о кафельную стену. Темное пятно с кустистыми потеками внизу расплылось на камне. Следом за ним второе, третье…
Пробирки лопались с каким-то противным скрежещущим звуком. Ампулы — с треском вспыхнувшей спички. А прочно запаянные колбы и банки, вытаскиваемые из розоватого, подкрашенного электрическим светом нутра холодильного шкафа, взрывались, словно были начинены не кровью, а динамитом. Впрочем, и впрямь эта кровь отныне могла называться динамитом, в переносном, конечно, смысле. Уничтожение ее, как говорила Мария Евгеньевна, равнозначно выводу из строя целого батальона немецких солдат. А вывести из строя, снять одним махом с фронта целый батальон фашистов — разве это не такое дело, ради которого стоит жить?
"Жить!" — отдалось эхом в мальчике.
Он выскользнул в смежную комнату, превращенную в морг. Здесь в мешках с прикрепленными к ним бирками лежали умершие от потери крови дети. Один из мешков, специально приготовленный для Васи, был пуст. В него он и забрался, зная, что вскоре после выкачки крови за покойниками приезжает грузовик, который и отвозит их на кладбище. Знал он и то, что водитель — из вольнонаемных, зовут его Олег Иванович, он муж Инны Даниловны, а она — подпольщица, поддерживающая связь с партизанским отрядом.
Вася знал достаточно много, чтобы жить. А жить он хотел…
И снова — городской рынок, снова родная для Коли стихия. Снова бурлящая в часы прилива толпа покупателей и продавцов, затиснутая в сапоги и бриджи, в полушалки, плащи, потертые пиджаки. Снова густой и неумолчный гуд, напоминающий море в пору прибоя, с плывущей над ним звонкой разноголосицей.
— Платье бежевое, в цветах! Довоенное шитье! Почти новое!
— Лампа керосиновая! Кому лампа? Бери — не пожалеешь!