Приглашенная
Шрифт:
– Но ее, кажется, сначала не собирались убивать, – сказала Сашка, – и в жизни так и было. Это же действительная история; она сама и рассказала режиссеру…
Я хотел было возразить, что никакой отдельной действительной жизни – нет, но она сейчас же добавила:– Да; да-да-да. Да, Колька. Все ты правильно сказал.
Мои опасения оказались напрасными. То, что наша первая телефонная беседа, которую я отлагал на более поздний срок, произошла значительно раньше, ничему, казалось, не повредило. И эти беседы всё учащались. Первоначально они сосредоточивались исключительно на главном, т. е. на прошедшем – не только общем, но и пережитом сугубо раздельно – как до нашей встречи, так и много позднее. Отсюда, к примеру, исходят некоторые мои дополнительные данные по Сашкиной персональной биографии, часть из которых приводится в этих записках, а часть – опускается.
Тогда же мне было прочитано и стихотворение о происходящем в черном саду, которое прежде от меня скрывалось: «Я только теперь поняла, что это наш с тобой сад, Колька/…/».
Попутно я узнал, что полк. А.В. Кандауров и Александра Федоровна уже давно не ведут совместного хозяйства. Живут они на разных квартирах, а в сущности
По всему было видно, что полковник Кандауров оказался человеком бодрым, неунывающим и очень предприимчивым; почти наверняка инициатива развода de facto исходила от него, но ему удалось повернуть дело так, что Александра Федоровна со всей искренностью не считала себя покинутой стороной («Я его разлюбила, но устроила все так, чтобы он не обиделся. Когда надо, я хитрая, Колька, ты же сам знаешь»). Я подтвердил, но про себя был признателен маститому артиллеристу за проявленную им ловкость чести, что, на мой взгляд, останется неопровержимо веским свидетельством в его пользу, что бы там он ни натворил со своей смертоносной аппаратурой.
Кандауровы были родителями двоих детей мужского пола. И тот, и другой зарабатывали на жизнь торговыми операциями. Старший был женат, и его сына, покуда единственного внука Александры Федоровны, родившегося в 2000 году, звали Яриком (Ярославом).
От меня никаких связных житейских повестей не ожидали: «Ты один, Колька? Я слышу, что ты один», – было мне сказано А.Ф. Чумаковой в первые же минуты. – «Один». – «Да, ты, конечно, по жизни человек несемейный». – Я поправил ее, пояснив, что она заблуждается: я человек не только семейный, но и однобрачный: прожил с женой около тридцати лет, а год тому назад овдовел. – «Извини, Бога ради, что я так небрежно начала… Бога ради, извини, Колька. А как это случилось? она попала в катастрофу?» – «Рак». – «Неужели даже у вас там ничего нельзя было сделать? Или это как теперь у нас – все упиралось в деньги?!» Я не чувствовал в себе готовности обсуждать что-либо относящееся до Кати и едва-едва сдержался, чтобы не пресечь связь под любым предлогом или даже без предлога. Сказывалась полная отвычка от этих головокружительных порций неискушенности, святой бестактности и – априорной уверенности в том, что тебя правильно поймут (ср. выше), которыми сразу же исполнилась наша беседа. Выручила Александра Федоровна. «Я ошиблась, – несколько раз повторила она. – Да, это я ошиблась, ошиблась, ошиблась. Это Колька Усов несемейный. Я пока еще путаюсь: слышу Кольку Усова, а думаю, что это я тебя слышу. Или тебя слышу, а думаю: вот какой Колька стал, интересно! Это ты, Колька?»
Я преуспел. Александра Федоровна, как могла, сохранила для меня мою Сашку – и за одно это я полюбил ее и готов был любить – до конца своих дней, потому что без нее, помимо нее Сашка Чумакова уже навсегда от меня ускользала; и мне оставалось бы разве что вновь отправиться на просмотр старой кинохроники и следить за тем, как она изменяла мне то с дворовым jean premier’ом, то с разбитным прогрессивным телережиссером, то с легкоатлетом – мастером спорта не существующей ныне страны. Долгие годы, изо дня в день с покряхтыванием и сопением они у меня на глазах постигали ее тело, к которому мне так и не довелось ни разу прикоснуться. Никто, кроме Александры Федоровны, не мог бы разуверить меня в истинности того, что я наблюдал в зальце у дыхательного горла, поведать мне о Сашке столь полно, выдать мне, наконец, разгадки ее вечных недомолвок, расшифровать ее намеки и умолчания.
Но уже на сравнительно раннем этапе наших разговоров я не мог не ощутить, что Александра Федоровна со все возрастающим охлаждением и недовольством относится к моей Сашке; она не без оснований подозревала ее, юную смазливую вертихвостку, в том, что та настойчиво отнимает у нее «близкого человека», как меня справедливо стали величать. Но ни единой секунды не был я близким для Сашки; и перетолковать, задним числом откорректировать или пускай только приукрасить это несомненное положение наших непоправимых дел – не следовало и пытаться. Это было бы занятием смешным и нас недостойным. Но именно этим, к тому же в самой несносной для меня манере, властно занялась Александра Федоровна Кандаурова. Началось с ее заверений в том, что будто бы Сашка «все же как-то своеобразно» меня любила, а «в последние годы часто думала» обо мне и «всегда знала, что мы еще встретимся».
У меня нет, как и на все прочее, подходящих слов, чтобы передать степень охвативших меня возмущения и отчаяния. Чтобы вернее – и уже неотвратимо, до конца, – меня замучить, я был загнан в тщательно подготовленный угол. Сперва – не попустили Сашке ответить на мое чувство, не случайно, разумеется, в меня внедренное. Меня – с позором, пинками, взашей – вытолкали из Сашкиной жизни – жизни, которая была, не забудем, и моей тоже. А далее меня, казалось, поддержали – когда я ударился в бега, – и позволили мне прожить другую, далеко за Сашкиными пределами, субституточнуюжизнь. Чтобы я не смог распознать подлого замысла, меня свели с Катей, которая сама, по доброй воле, прикрыла меня в этом моем подменном бытии. Собственно, я на свою жизнь не пенял, никаких упований на нее не возлагал, но зато и не питал к ней никакого пиетета, отлично зная, что мне не пришлось бы ее жить, если б не Сашка. Но как таковая, сама по себе – за отсутствием вариантов – она была совсем не так уж плоха, не хуже множества других жизней, в которых проживают другие люди. И я с годами притерпелся к ней, разносил ее, признал ее почти за свою; как говорится, за неимением гербовой пишут на простой.
И
тогда-то, убедясь, что я уже никуда не денусь, а заманить меня удалось так далеко, что никаких возможностей ускользнуть не осталось, хотя бы по возрасту, – убили мою Катю – и теперь меня больше некому защитить. Если бы Катя была со мной – у Александры Федоровны не появилась бы возможность подобраться ко мне и под благовидным предлогом похитить – у меня, из меня, от меня – мою Сашку Чумакову в ленинградском алом плаще с синими отворотами.Хуже всего было то, что ей это отчасти удавалось: с каждым разом понемногу, но какая-то подмена объекта все же происходила; что-то размывалось в Сашке Истинной, оттекало от нее в направлении А.Ф. Кандауровой – и я не мог остановить этот процесс, ибо сам косвенно в нем участвовал, даже просто поддерживая беседу, вместо того чтобы назвать вещи своими именами, пускай бы даже не вслух, но для самого себя. Я превращался в какого-то родственника, м. б., двоюродного или троюродного брата, с которым Александру Федоровну развели биографические обстоятельства. Сперва развели, а впоследствии свели. И я соглашался на предложенное: с невесть откуда взявшейся печальной теплотой я припоминал родителей А.Ф. Чумаковой, которых Колька Усов стеснительно и угрюмо сторонился; прочую родню, которую и знать-то не мог; интересовался родней новой, всяческими свойственниками. Это было так подло, так низко, так нечестно и так хитроумно Им задумано, что я, однажды сообразив, что происходит, – а это случилось поближе к ночи, часов через пять по окончании очередного телефонного разговора с А.Ф. Кандауровой, – до самого утра бодрствовал, ковыляя без штанов по комнате и призывая кого-нибудь заступиться за меня, потребовать от Александры Федоровны оставить мою Сашку в покое.Частности этой малопочтенной ночной сцены таковы, что выносить их на обозрение хотя бы одного возможного читателя этих заметок я не стану – и сообщаю обо всем этом только для обрисовки моего тогдашнего состояния, что может послужить справочным материалом при осмыслении дальнейших событий.
Только теперь, задним числом, в процессе работы над этими записками, я оказался в состоянии понять, что и она, бедная и самоотверженная Александра Федоровна, столь же мучительно, днем и ночью искала приемлемый выход из безвыходного положения, в котором мы очутились, – и думала, что обрела его.
То была скорее обязанность, добровольно ею теперешней, этой, принятая как единственный способ искупить, нейтрализовать, возместить тогдашнююСашкину нелюбовь ко мне – тому, кем был я тогда.Все так. Но я-то не желал остаться неотмщенным – и жестоко терзал ее, впрочем, немногим жесточе того, как она некогда терзала меня, с единственной только разницей: она не ведала, что творила. Впрочем, это общее место. Я негодовал на А.Ф. Кандаурову за ее, т. с., неуважение к размаху случившегося, а по правде говоря – за своего рода пренебрежение, преуменьшение того, что она, Сашка, сделала со мною.Я негодовал – но именно в Сашкином усилии преодолеть то, что я воображал непреодолимым, содержалась большая правота, чем в моей бессильной злобе и злобном бессилии, не могущих найти для себя достойного/приемлемого выхода.
И все это потому, что мы оба ужаснулись, увидев перед собой громаду человеческого времени(здесь данное слово необходимо) и не зная, как с этой громадой нам следует поступить.
См., напр., следующий пространный фрагмент.
– /…/ Она мне надоела, твояСашка. Я иногда ненавижу ее. Я подумала и решила, Колька, что, когда ты приедешь, я бы тебя в один прекрасный вечер обязательно соблазнила, далабы тебе, и таСашка, которая тебя так обидела, исчезла бы.
– Я не хочу этого слушать.
– Почему, милый?
– Сашка, где ты была раньше?! А?! Вспомни, гдеты была раньше, – я не забывал, что с ней надобно разговаривать номинативно, чтобы не предоставить ей повода «не понять». – И не повторяй больше этих жалких слов. Что ты можешь «дать» мне теперь? Ты все раздала, раздарила, проживала свою так называемую женскую судьбу, перепархивала с… цветка на цветок, а теперь, когда мне под шестьдесят, а тебе сколько? пятьдесят семь? – ты «наконец-то поняла, что мы созданы друг для друга»?! Ты убила мою Сашку, затравила ее, она умерла в тебе до последней клеточки – и что ты предлагаешь мне взамен, чтобы я забыл ее? чтобы она, как ты посмела вякнуть, «исчезла»? Она никогда и никуда не исчезнет! Ты думаешь, что я тебе отдам ее в награду – и за что?! Ты что – дура, Александра Федоровна? Ты же поэт, в отличие от меня, который путается в трех словах, – и ты не можешь не понимать, о чем я толкую. Любовь к тойСашке переиначила весь ход моей жизни: она, тажизнь, стала вот этой, потому что я любил ее так сильно и так безответно, – и это Сашка Чумакова определила ее, определила мою жизнь, и теперь, понятное дело, ее не изменить, да я и не хочу ничего в ней менять. В ней, помимо всего прочего, есть моя Сашка! А ты нежно предлагаешь мне забыть Сашку, то есть забыть свою собственную жизнь, и суешь мне взамен – себя! – на том только основании, что ты когда-то, сорок два года тому назад! – была моей Сашкой и, оказывается, «всё помнишь». /…/ Это что, в виде компенсации? Ты считаешь, что у тебя есть возможность со мной расплатиться – за Сашку? Откуда эта уверенность, что у тебяесть правопредложить мне за неекакую бы то ни было плату? А если я не захочу и не поверю, что она – это ты?! Да во мне, если на то пошло, не меньше Сашки, чем в тебе, а то и больше. Ты даже не соображаешь, что она мне ничего не должна; она просто не любила меня, она была молодая и по молодости жестокая, прекрасная собою женщина. К тому же она, я уверен, понимала, какя ее люблю, лучше меня самого и потому особенно не тревожилась, что я куда-нибудь исчезну: если потребуется, меня она в любой момент заполучит в полное свое владение. Но я так и не потребовался…