Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Мне бы очень желательно все же получить хотя бы один такой снимок. Крайне желательно.

– Я тебе верю и все прекрасно понимаю, Ник.

– Поскольку это зависит от твоего подхода к вещам… – Нортон со вниманием вслушивался и не торопил меня. – Мужик, да что с тобой делается?! Отвернись и закрой глаза! – И я попытался возобновить свои манипуляции с фотоаппаратом. Тогда владелец музея «Старые Шляпы» приблизился ко мне почти вплотную, так что я полностью утратил свободу маневра.

– Я дал тебе знать, что все прекрасно понимаю, Ник. Но мне жаль, что ты недостаточно понимаешь меня. Я ведь уже объяснил, что не могутебе помочь. А ты продолжаешь донимать меня вопросами, потому что уверен, будто я не хочуничего для тебя сделать и по каким-то причинам валяю дурака. Это не совсем так. Я не могутебе помочь. Ты получил от меня то, что можно: я дал тебе адрес. Он у тебя, Ник.

Мне было не по силам остановиться рывком, и я принялся запальчиво рассуждать, что мог бы испросить

разрешения у автора, т. е. у Макензи, для чего намерен дождаться ее, даже если мне предстоит обременить владельца музея своим дальнейшим присутствием допоздна. К тому же, не унимался я, картина Макензи пишется по заказу этого вашего «Прометеевского Фонда» и вроде как ему и принадлежит…– Read my lips [22] , – беззвучно произнес Нортон Крэйг. – Я не могу тебе помочь.

Для того чтобы хоть сколько-нибудь опомниться, мне пришлось начать с краткой, но сосредоточенной пешеходной прогулки по низовьям предвечернего Манхэттена. Автомобиль я устроил на ближайшей крытой стоянке, не зная еще, как распоряжусь с ним в дальнейшем.

Уже не однажды я имел возможность удостовериться в том, что мне становилось все легче и проще сносить не только пребывание в унизительных ситуациях, но и прямые оскорбления. Тому были две причины: а) эрозия – до почти полной утраты – личностного восприятия любых других людей, т. е. нечувствительного сведения их к объектам неживой природы, и b) осознаваемая примиренность с тем, что в моем распоряжении отсутствуют действенные средства подавления как единственно возможного ответа на все оскорбительное и унизительное, исходящее от другого человека. А поскольку я понимал – и принимал, – что обзавестись такими средствами мне уже никогда не удастся, то меня не мучили (и не утешали) грезы о мести, о встрече на узенькой дорожке, о восстановлении попранной в отношении меня справедливости и т. под. вреднейшая для здоровья мозговая продукция.

Отмеченное не было, конечно, моим собственным достижением: в точности так же успешно справлялось с трудностями этого порядка великое множество обитателей нашего континента. Лишь сравнительно небольшое их число, поддаваясь опасным фантазиям, впадает в особое состояние, которое я определяю как приступ/пароксизм болезненного интереса к другим людям. Под воздействием этого пароксизма мнение о нас окружающих приобретает характер сверхценного, определяющего фактора в нашей жизни. А так как очевидно, что от этих столь безоговорочно уважаемых нами лиц мы не дождемся хоть сколько-нибудь уважения ответного, поскольку они являлись либо свидетелями нашего позора, либо сами унижали и оскорбляли нас, ситуация наша становится безвыходной. Люди, чье мнение о нас так безмерно значимо, люди, которые нас так невероятно интересуют, подают нам недвусмысленные знаки пренебрежения. И тогда одержимый болезненным интересом к посторонним – совершает непоправимые поступки. При первой возможности он убивает как можно больше этих достойных абсолютного уважения и чрезвычайного внимания людей (прохожих, сослуживцев, посетителей торгового центра и проч.), ибо их мнение о нем – невыносимо для него важно.К тому же я признавал, что и сам увлекся – и в этом увлечении действовал со смешной прямолинейностью, тем самым поставив и себя, и Нортона Крэйга в неловкое положение. Это не было делом случая; я знал причину: самая возможность разговоров с А.Ф. Кандауровой и Сашкой Чумаковой незаметно детренировала, избаловала меня; и я распоясался, вновь, как в юности, вообразив, будто душевные требовательность и расхристанность есть свойства позволительные и даже достойные некоторого одобрения. Но удержись я на благоразумной, т. е. еще недавно моей же собственной, оценке того, что происходило в «Старых Шляпах», начиная от появления там работы Макензи, глупейшая сцена с фотоаппаратом, конечно, не имела бы места. А теперь ничего, что было бы в состоянии изменить ситуацию в мою пользу, не приходило мне на ум. Я желал лишь как можно скорее пожаловаться на судьбу Александре Федоровне – единственной, кому не пришлось бы ничего растолковывать, – поплакаться ей, как жестоко и обидно со мной поступили, не позволив хотя бы сфотографировать кранаховский портрет моей Сашки Чумаковой, на который и она сама взглянула бы с удовольствием.

Нет необходимости пояснять, почему именно такого, наиболее желанного, но и наиболее ошибочного развития событий я допустить не мог.

В твердом намерении как можно решительней остановить эту опасную для меня внутреннюю стычку взаимоисключающих умонастроений, я поспешил прибегнуть к средству наиболее доступному, но мною не столь часто употребляемому: зайти в ближайшую распивочную и принять одну-две порции крепкого. При этом напитку я отводил роль второстепенную, вернее сказать – вспомогательную, поддерживающую. Замечу вдобавок, что среди моих родственников было достаточно особ, самоубийственно подверженных пьянству, т. е. буквально сгоревших от водки. С детства крепко перепуганный видом и ухватками забубенных моих дядюшек и дедушек, я взрастал человеком, пьющим довольно умеренно – и, главное, не испытывающим никакой нужды в усиленном и бесконтрольном потреблении спиртного. Но распивочные, бары, портерные – они по своей природе, как могли, укрощали, некоторым образом дисциплинировали, вводили в доступную пониманию колею. Они относились к изначально признанной почти всеми цивилизациями рецептуре утешения и смирения, а значит – обладали накопленным эффектом своеобразной «намоленности». Там, в питейных, сиживали поколения и поколения тех, кому наверняка требовалось то же самое, что сегодня потребовалось мне, и уже одно это предполагаемое единомыслие, совпадение (при всем их бесконечном разнообразии)

причин, приведших всех нас сюда, не могло не помочь.

Распивочная, куда я зашел, видимо, переходила из рук в руки на протяжении последнего десятилетия и потому совсем утратила выраженную культурную принадлежность; здесь сочеталось то, что по сути своей сочетаемым не являлось, как то: бар ирландский, бар спортивный и бар хорватский; зал был верно освещен, но при этом зрение и слух посетителя утомляли сразу три мощные телевизионные установки, как это бывает в барах из разряда спортивных. Плечистый буфетчик с подчеркнуто-вызывающим, почти насмешливым выражением лица обращался к гостям мужского пола без слов, вопросительно вздергивая нижнюю челюсть, но зато уделяя недопустимое, преувеличенное внимание гостьям. Его напарница, одетая в вульгарное черное платье с остроугольным, но абсолютно свободным декольте, вообще ни на кого внимания не обращала; ее следовало призывать возгласами. Но все же помощь была оказана: неторопливо повторив сугубую порцию относительно дешевого, но терпимого калифорнийского бренди – мне, однако, пришлось вслух, громко и внятно отвергнуть предложение кельнерши разбавить его сельтерской и/или вбросить в бокальчик немного льда, – я понял, что вскоре могу отправляться восвояси. Конечно, о настоящем успокоении речь не шла: я все еще оставался в плену неврастенического, прицельного интереса относительно внешнего облика и поведения отдельных персон, прилагая к ним свои эмоциональные суждения. В противном случае я бы никогда не заметил, что представляли из себя служащие распивочной, чьи манеры, описанные мною выше, столь назойливо бросились мне в глаза. Вместе с тем от меня ускользнуло, как именно называлась эта распивочная, где я просидел достаточно долго.

Прогулка длилась, и я спускался все ниже и ниже, забирая наискосок, в сторону Восточного Бродвея, за улицу Лафайет, где у ступеней, ведущих к станциям метрополитена, было чрезмерно людно от обилия торговцев фальшивыми швейцарскими часами, которые были навалены у них в чемоданах и чемоданчиках, а то и просто топорщились в горстях, наподобие ракообразных. Здесь предлагали мелких китайских божков из фальшивого же нефрита, ароматические курительные палочки, разнообразную галантерею, например, бумажники, брючные ремни, колоды игральных карт, пепельницы, а также упакованные по трое комплекты мужского нижнего белья, галстуки, шарфики, никчемную бижутерию и тому подобные вещи, на которые неведомо кто мог бы и позариться; но та или иная торговля, очевидно, велась: вокруг шли оживленные и азартные переговоры вполголоса, одни отходили, другие между тем подходили, и в пространстве стоял неумолчный гул от безoстановочно произносимого слова rolex-rolex-rolex-rolex.

Мой автомобиль мог бы, с относительно малой приплатой, заночевать и на Манхэттене, но возвращаться за ним с утра мне, разумеется, не хотелось. При этом я также весьма не желал разъезжать по вечерам, и вовсе не потому, что выпил спиртного. Я никогда не был так называемым лихим записным водителем, охотно предоставляя место за баранкой моей Кате, – когда это было делом допустимым. Она шоферствовала с нескрываемым удовольствием; ей в особенности льстило признание за нею дара проникновения во всякий промежуток, мало-мальски пригодный для стоянки. Впрочем, и я правил вполне порядочно. Я не боялся ни своего, ни чужих автомобилей, ведомых кем бы то ни было: хоть китайцами, хоть злобной молодежью, хоть латиноамериканцами, хоть женщинами, даже древними стариками и старухами. Не страшили меня и несчастные случайности с пешеходами.

Однако в последние месяцы мое положение в этом смысле изменилось к худшему, о чем я еще не имел случая упомянуть. Причиной была новая, неведомая мне прежде боязнь. Едва только я садился за руль и в поле моего зрения оказывался прохожий, мною овладевало жесточайшее искушение: резко, но и коварно, не привлекая ничьего внимания, притопить, увеличить скорость – и одним ударом снести это рвущееся, ломающееся, лопающееся на лету препятствие, – а затем с осторожностью миновать все то, что останется от него на проезжей части, и продолжить свой дальнейший путь со скоростью, дозволенной в городских пределах. Я был уверен, что задерживать меня не осмелятся. Еще сильнее тянуло взъехать на тротуар, и я отрабатывал в себе эти ничтожные на вид, плавные, волнообразные покачивания руля в сочетании с легкими прикосновениями плюсны к акселератору, которые позволили бы мне, мчась по спиральной траектории, поразить возможно большее число беспорядочно суетящихся целей.

Я не воспитывал себя окриками и призывами к дисциплине и благонравию, но, добровольно вступив с самим собой в тайный лукавый сговор, подмигивал и едва слышно повторял сквозь зубы: не теперь, не теперь, еще ты к этому, Колян, не готов, не готов еще, – испытывая при этом неизъяснимое, выражено полового ряда наслаждение, от которого мне приходилось со все большим усилием отказываться. Это была, конечно, разновидность мозговой игры; но уж слишком яркими становились мои дорожные миражи, а после захода солнца, в сумерках, я вел автомобиль буквально вслепую, как бы пребывая в эпицентре удесятеренных световых и пиротехнических вакханалий, свойственных rock-концертам и дискотекам 80-х – 90-х годов прошлого века, – я еще успел повидать их воочию.

Таким образом, каждая, даже совсем непродолжительная поездка превращалась в мучительную трату душевных сил. В подобном положении вероятность настоящей, а не воображаемой аварии была достаточно высокой. Однако, стоило мне затормозить и распахнуть дверцу, как бесследно исчезало не только самое искушение, но и чувственное памятование о нем: я уже не мог вспомнить не только то, в чем оно состояло, но даже факт его несомненного существования и воздействия, только что сотрясавшего меня с головы до ног.

Поделиться с друзьями: