Приглашенная
Шрифт:
Я не усиливался понять, отчего приключилась во мне эта, в сущности, весьма опасная и тревожная неполадка. Мне было достаточно одного только осознания причинно-следственной связи ее с появлением в галерее, то бишь в музее «Старые Шляпы», работы Макензи. В чем именно состояла эта связь и точно ли можно было почесть ее за причинно-следственную – я не искал, пребывая в уверенности, что всё непременно затихнет, как только я найду решение истории с картиной. Потому-то я просто прилагал все старания, чтобы лишний раз не оказаться в необходимости выезжать на улицу. На острове Манхэттен подобное поведение было бы чем-то вполне обыкновенным, зато для обитателя Квинса, где я очутился уже повторно, такие привычки порождали затруднения, напр., для частого посещения все того же Манхэттена, чего мне почти невозможно бывало избегнуть. Следовало приноровиться прежде всего к транспорту подземному, где я чувствовал себя далеко не всегда уютно, – или нанимать такси, что становилось накладно.
Впрочем, к подземке я притерпелся достаточно быстро. В ее ранней утренней толчее мне обыкновенно участвовать не приходилось, т. к. прежде десятого, а то и одиннадцатого часа необходимости переправляться на остров Манхэттен почти никогда не возникало. В дневные же, дополуденные часы вагоны, с их сидениями померанцевых и лимонных тонов, бывали довольно пустыми. Вплоть до вхождения в грязноватый облупленный тоннель, который и приводил меня на искомую остановку Lexington Avenue, – она же «59-я улица», – состав перемещался по эстакаде, так что моему наблюдению открывались
Совсем неплохо приходилось мне и на обратном пути. После семи-восьми вечера в вагонах было достаточно тихо. Пассажиры – люди с неподвижными, замкнуто-кроткими от смертельной усталости лицами, в большинстве своем выходцы из Азии, Ост– и Вест-Индии, иногда негроиды, а совсем редко – представители белой расы, – уже отстранились от всего, что только выпало на их долю в дневные часы; они отдыхали и грезили по дороге, и, возможно, этот отдых был даже получше того, что предстоял им дома по возвращении. Только самые молодые сохраняли остаточное оживление, не расставаясь с наушниками, и от них доносился проникающий сквозь их черепные коробки наружу едва слышный, но явственный барабанный бой и лязг электрических музыкальных устройств.
И я отдыхал и грезил вместе со всеми.
Лучше всего бывало, когда движение состава внезапно утрачивало в своих равномерности и плавности: его начинало чуть-чуть подбрасывать и даже немного заносить. Тогда я блаженно прикрывал глаза, что, конечно, мог себе разрешить, поскольку за безопасность движения отвечали другие; меня везли. Везли, словно в трамвае, – с оконцами на обширных площадках, устроенных на манер застекленной веранды, с бедовой, почти блатной, размалеванной в красное, белое и черное кондукторшей при служебной сумке, что застегивалась на манер портмоне; а широкий ремень ее, идущий от плеча наискосок между полными грудями плутовки, имел на себе закрепленными рулоны проездных билетов трех разновидностей: взрослые, детские и багажные.Так бы я согласился перемещаться сколь угодно долго и сколь угодно далеко.
Телефонировать Александре Федоровне было, конечно, поздно.
Но я бы и не стал с ней теперь разговаривать. Правда заключалась в следующем: с появлением Сашки, спешащей на бал, о чем Александра Федоровна еще ничего не знала, наши беседы представляли для меня известную трудность. Они не давали мне сосредоточиться на том, что происходило с нами же, они препятствовали выработке каких-либо планов в связи с картиной – а с ней, как можно было заметить, в свою очередь происходило всякое. Осмелься я рассказать А.Ф. Кандауровой обо всем происходящем, – о, тогда бы нам, несомненно, нашлось, что обсудить. Но я оставался при убеждении, что подобная откровенность явилась бы с моей стороны поступком позорным. Я не признавал за собой права взвалить на Александру Федоровну даже незначительную долю ответственности за ход наших дел. Дела шли так, как они шли – исключительно по моему хотению, и даже если Александра Федоровна и находилась в полном со мной согласии, это не означало, будто бы мне дозволяется даже косвенно намекать ей на какие-то совместные труды, подразумевая некую общую для нас, т. с., выгоду. А.Ф. Кандаурова ровным счетом ничего не задолжала Николаю Н. Усову. И раз уж он что-то задумал, то действовать ему должно было самому, в одиночку, заручась главным, без чего никак нельзя было бы обойтись: самопроизвольно выраженным и произнесенным пожеланием Сашки Чумаковой: «…кого надо просить, чтобы вернулась я…».Первый раз в жизни она обратилась ко мне с просьбой, доверилась и поручила нечто совершить. А до той поры, т. е. до поры этого свершения, наши разговоры утратили смысл; мой предварительный лимит на эти разговоры был исчерпан, и если ему предстояло возобновиться, то, предположительно, в каких-то иных категориях/на других условиях.Как следствие возникновения новой обстановки, давно и твердо усвоенная мной – и упомянутая выше – спасительная робость, которой я оставался подвержен изо дня в день, сейчас уже не руководила моими поступками в достаточной мере.
Я осмелел. Но тем не менее на прием в контору «Прометеевского Фонда» я отправился с налету, не озаботясь предварительной договоренностью. К чему скрывать очевидное? Я бы хотел, чтобы мне под любым предлогом отказали; перенесли свидание на другой, отдаленный и никак не подходящий для меня день; предложили подать заявку и терпеливо дожидаться письма с приглашением или даже прогнали прочь, так чтобы я мог возмутиться и больше не приходить; но при этом попытка моя была бы все же засчитана и признана достаточной – без необходимости повторения. Необходимой отваги – для встречи, в ходе которой мне предстояло услыхать весьма вероятный, а скорее всего, обязательный вопрос касательно причин, какие заставили меня обратиться в эту организацию, – накоплено не было. Ей и неоткуда было взяться. Более того. Сама моя готовность к словопрениям (неуспешным) с Нортоном Крэйгом, а еще прежде – с художницей Макензи произросла из того ничтожно малого, что каким-то образом уцелело в моем составе помимо, м.б., внеСашки Чумаковой. И стало быть, ей не подлежало и не от нее исходило. Эта малость, существованию которой я не уделял практически никакого внимания, не обрела во мне не только решающего, но и совещательного голоса и потому не играла хоть сколько-нибудь заметной роли в моих жизненных отправлениях. Однако в последние месяцы эти ничтожные разрозненные фрагменты доисторического Кольки Усова, пользуясь моим непреходящим злокачественным унынием, создавали во мне постоянный, жалобно скулящий фон помех. Я впервые внятно учуял его в редакторском кабинете, когда мне предложили отправиться в командировку на старое пепелище. С той поры скулеж не умолкал ни на мгновение, но безостановочно талдычил мне под руку, вынуждая к себе прислушиваться. При этом ничего определенного не произносилось, но зато все, что бы только я ни предпринимал или только намеревался предпринять, обязательно встречало слабосильное, но по-своему упорное сопротивление; за мои рукава и штанины как бы цеплялись и слезно подвывали: о-ой, не-е-ет, не-е-ет, не-е-ет. Радикально подавить подобную практику, противостоять ей могла лишь сугубая сосредоточенность подхода к принятию решений и отчетливое атакующее противодействие.
Часть вторая
Дом по… – й авеню, в котором располагался вместе с дюжинами прочих контор «Прометеевский Фонд», – на пересечении с…й улицей, неподалеку от некогда знаменитой гостиницы «…ания», – занимал более трети квартала и, судя по архитектуре, был возведен в годы президентства Теодора Рузвельта. Содержание его наверняка стоило немалых денег. Отворив двустворчатые, с диагональными, выполненными на манер маршальских жезлов рукоятями превосходные манхэттенские двери, я очутился в обширном вестибюле – с мраморными панелями и массивными светильниками, которые представляли из себя витые раковины, обращенные жерлами к потолку. Плотный, с голым черепом оттенков молочного шоколада господин, сидящий за контрольным пультом, только мельком взглянул на меня озабоченно и серьезно, как то
умеют хорошие специалисты охранного дела, но ни о чем не спросил. Я улыбнулся ему – и пожал ярко надраенную латунную кнопку вызова лифта; кнопка размещалась в центре розетки, напоминающей командорский знак мальтийского ордена. В кабине подошедшего лифта зеркала перемежались какими-то рельефными колонками в виде ликторских топориков, заправленных в фашио, – также, скорее всего, из латуни. Я вышел на определенном этаже – и, пройдя по коридору, вскоре очутился возле иных дверей: новейшего образца, из цельной стеклоподобной массы; на ней крупным золотым курсивом была выведена знаменательная часть наименования искомой организации. Двери были почти совершенно прозрачны и, как я сразу же убедился, заперты на замок. За ними, вопреки тому, что я предполагал, не обнаруживалось и следов приемной, секретарского стола или чего-либо в этом роде, но лишь продолжался все тот же длиннейший коридор; отличие состояло в другом, более темном, ковровом покрытии пола и несколько иначе распределенном освещении. Расположенные по сторонам коридора двери кабинетов оставались, в свою очередь, плотно затворенными, сколько я ни всматривался в их линейную перспективу. Для перерыва на полдник здесь было уж слишком безлюдно и молчаливо. Не давали о себе знать ни телефоны, ни какие-либо канцелярские механизмы. Походило на то, что я явился сюда в неприемный, нерабочий день. Как знать, задержись я у дверей «Прометеевского Фонда» немного подольше, какие-то звуки меня бы, возможно, достигли, но спустя минуту или две я развернулся и направился к лифту. Съехав, я очутился во все том же вестибюле, однако на противоположной главному входу стороне, т. к. я, сам того не замечая, вызвал лифт, будучи на иной оконечности здания. Меня очевидно кружило, запутывало и отшвыривало прочь. Я бы охотно поддался этому воздействию, тем более что все формально мною намеченное было исполнено: зашел и ушел; ничего не получилось. Но мне отказала в повиновении уже упомянутая в этих заметках действующая модель малодушия. Весной и летом 2007 года она трудилась во мне с утра до вечера, постоянно создавая свой благотворный стягивающий, центростремительный эффект, тогда как прежде я нуждался в ней почти исключительно по работе. А запас ее мощности, как мной уже говорено, был ограниченным.Осмотрясь, я заметил по левую руку от меня нечто вроде кафетерия, оборудованного в дальнем от лифта углу, где виднелась полукруглая стойка с прилавком и буфетом. Такие заведения обыкновенно всегда пусты, поскольку отличаются и дороговизной, и скудностью ассортимента разом, что хорошо известно всем служащим здешних контор.
Я спросил кофе того способа приготовления, который зовется у нас regular, a к нему – сдобный рогалик с миндальной начинкой и присел со всем этим за стол возле самого окна.
Одинаковый, неопределенно-сладковатый вкус полученной снеди – равно и жидкости, и клейкого теста, как и прочих находящихся здесь в продаже пищевых продуктов, вне зависимости от их наименований, – вкус, к которому я, не помня никаких других, казалось бы, издавна привык, на сей раз отчего-то меня возмутил, словно я почуял его впервые. Но так оно, скорее всего, и произошло: под воздействием событий последних месяцев во мне осмелился возродиться, условно выражаясь, второй /«задний»/опорный план моего (и всего остального) существования, в оглядке на который я вдруг обрел утраченную способность сравнивать/сопоставлять.
Это прибавило мне уверенности. Дожевывая рогалик, я извлек из кармана телефон, куда еще загодя внедрил номер «Прометеевского Фонда» (для краткости мы в дальнейшем будем называть это учреждение его сокращенным именем), но воспользоваться им решился далеко не сразу. Отклик на мой звонок последовал на третьем сигнале. Это был многорядный автоматический секретарь. Интеллигентный, но и не без легкой примеси сладострастия женский голос сообщил мне, куда именно я попал, – и предложил на выбор два варианта: не желаю ли я безотлагательно получить какую-либо определенную справку по интересующему меня делу – и если это так, то не соглашусь ли я, имея в виду скорейшее удовлетворение моей просьбы, не вдаваясь в ее детальное изложение, произнести какое-либо, с моей точки зрения, ключевое для данной просьбы слово или краткую сентенцию, которая содержала бы такое слово в своем составе? Если же это предложение покажется мне неудобоисполнимым, не желаю ли я задать мой вопрос дежурному куратору? Чуть помедлив, я дал предварительное согласие на второй вариант; контактировать с автоматическим секретарем возможно было и словесно, однако я счел за лучшее манипулировать кнопками. «Очень хорошо», – ответили мне и поинтересовались, предпочитаю ли я сперва обсудить свой вопрос в ходе телефонной беседы – или при личном свидании? Надо ли говорить, что я выбрал последнее. Мне пояснили, что в согласии с выраженным мною предпочтением я буду принят дежурным куратором, в связи с чем меня просят определить уровень срочности моего дела: безотлагательно? в течение этого рабочего дня? этой рабочей недели? другое?.. «Сегодня», – сказал я. «Боюсь, что ваш ответ, который чрезвычайно важен для нас, не был достаточно нами расслышан, – отозвался голос. – Мы глубоко сожалеем о нашей оплошности. Поэтому не могли бы вы повторить для нас то, что вам угодно сообщить нам: безотлагательно?.. в течение этого рабочего дня?.. этой рабочей недели?.. другое?..» Сообразив, что автомат настроили не в посуточном-почасовом а, скорее, в определенном порядковом режиме, отчего понятия вроде «сегодня», «завтра» и тому под. на него не действуют, я притиснул кнопку с цифрой 2, что и означало «в течение этого рабочего дня», т. е. применительно к данному случаю – сегодня. «Прекрасно! – обрадовался многорядный автоматический секретарь. – Просим вас о любезности: подождите, пожалуйста, покуда мы уточним, каков распорядок работы нашего дежурного куратора». Слова секретаря сменила нежная и тихая музыка, а на ее фоне нарочито отчетливо слышался приятный узнаваемый шорох: листали памятною книжечку из превосходной рисовой бумаги. Но все это исчезло, и секретарь произнесла: «Сейчас на наших часах – 2:07 пополудни… августа 2007 года. Дежурный куратор ожидает вас от 4:00 и до 4:15-и пополудни в этот же рабочий день. Если названное предложение вас устраивает, просим подтвердить ваше согласие… Если вы хотели бы предложить иное, более удобное для вас время, то…». Не дожидаясь дальнейшего, я попытался было выразить согласие, но, как видно, прерывать процесс обмена репликами на этом его этапе не предусматривалось. Мне оставалось лишь дослушать секретаря до самого конца – и после заключительного вопроса, готов ли я к испрашиваемой мною встрече с дежурным куратором международного благотворительного Центра по изучению и развитию методики правозащитной деятельности «Прометеевский Фонд», которая состоится в указанный срок, – дать голосовой ответ. «Если вам угодно сообщить ваше имя, дабы мы могли переадресовать его дежурному куратору, вы можете сделать это сейчас, – продолжил секретарь. – Если же вы по своим соображениям предпочитаете сохранить свое инкогнито, вы вправе пребывать в этом статусе до тех пор, пока вы не сочтете, что таковой препятствует вам в получении искомой информации». Я назвался. Меня поблагодарили – и, как обыкновенно бывает, предложили прослушать всё сызнова, нажав кнопку с цифрой 1, – или дать отбой. Разумеется, я и на сей раз выбрал последний вариант.
Все шло своим чередом. По-видимому, я оказался прав, оценивая запертую дверь и тишину за ее прозрачными створками как признак либо перерыва, либо нерабочей первой половины дня в «Прометеевском Фонде». Т. о., до назначенной встречи оставалось чуть больше полутора часов, с учетом того, что снова подойти к лифту и подняться на искомый этаж не заняло бы уж слишком долго.
Теперь я мог позволить себе то, что откладывал вот уже третьи сутки.
В стороне, где сейчас находилась Александра Федоровна Кандаурова, часы показывали чуть больше половины десятого вечера, и я рассудил, что позвонить ей будет достаточно удобно. Специально припасенная мною для подобных оказий телефонная карточка дальней связи сработала исправно, хотя прежде случалось, что процедуру набора приходилось повторять по нескольку раз кряду.