Приговоренные к приключениям
Шрифт:
Мой компаньон сурово посмотрел на съежившееся существо. Из свитера торчал только нервно подергивающийся хобот.
— Спасибо.
— Незашь! — пропищали в ответ.
— Но, чтобы больше никаких лысых собак, понятно?
Дождавшись утвердительного сопения, Бриан начал прилаживать пояс на себя. Я устало присел на табурет.
— Бурная ночь? — посочувствовал валлиец. — Знаешь, не у тебя одного. Пока я дождался чертова доктора, пока мы перетащили раненого в более подходящее место… Короче, одним, как водится, веселье, а другим — тяжкий труд.
— Извини, — покаянно пробормотал я.
—
— Представляешь, Фараон, — вспомнил я, — я там Джека Лондона встретил.
— Да ладно? — валлиец даже перестал примерять новый предмет туалета. — Серьезно? И как он?
— Еще ничего не написал. Но название для будущего сборника рассказов я ему уже придумал.
— И как оно — быть причастным к истории? — с любопытством спросил мой приятель. Я подумал.
— Да как-то даже и не знаю. Кстати, я выяснил еще одну ценную вещь.
— Ну-ка, ну-ка? — заинтересовался Фараон.
— Самородок не годится.
— Вот черт!
— А я-то как расстроился, только представь!
— И что теперь?
— Теперь? — переспросил я. — Теперь, похоже, можно ехать дальше.
«Дубовый лист» громко скрипнул потолочными балками. Мануанус Инферналис перестал стучать импровизированными спицами и подозрительно покосился на потолок.
Я потянулся, чувствуя, как хрустят суставы. Да, денек был еще тот. Но, похоже, теперь Доусон уже останется позади. Наконец-то. Все-таки хорошо охлажденным я люблю только вино и пиво.
Глава 9. Доброе слово и кольт
Хертогенбос. Брабант. 1494 год
Ерун ван Акен сидел на деревянном табурете и с отсутствующим видом вертел в пальцах, перепачканных красками, длинную кисть. Время от времени художник принимался яростно скрести заросшую щетиной щеку, потом снова замирал, глядя в одну точку — на картину, которая огромным квадратом темнела посреди мастерской.
Скрипнула дубовая дверь, и в щель просунулась чья-то голова. Голова покрутилась туда-сюда и радостно воскликнула:
— Ерун! Ты чего сидишь один-одинешенек? Пылью своей дышишь, весь уже паутиной зарос! Пойдем-ка, накатим по кружечке доброго…
Взгляд головы воткнулся в картину и намертво к ней прикипел.
— …По кру… добро… — просипела голова и закашлялась, будто кто-то внезапно крепко прихватил человека за кадык. Дверь открылась шире, и в мастерскую протиснулся невысокий толстяк, разодетый по последней моде, что в Хертогенбосе, да и во всем Брабанте означало «ткань подороже да сам побогаче».
— Ч… что это, Ерун? — прокашлял толстяк, завороженно глядя на изображение.
— Сад, — мрачно отозвался художник.
— Сад? — изумился толстяк, опасливо, боком, как краб, огибая картину. — Это где ж такое сажают нынче, а?
— Сад земных наслаждений, — сварливо ответил ван Акен.
— Ничего так у тебя тут наслаждения, — пробормотал гость, стараясь
держаться подальше от картины. — Такие наслаждения, знаешь ли…— Ты не туда смотришь, — по-прежнему мрачно поправил его ван Акен. — Смотри вон туда.
— Туда? — непонимающе пробормотал толстяк. Потом лицо его просветлело. — А! Ну вот это другое дело! Благолепие… облачка вон…
Он покосился на другую часть триптиха и снова замер.
— Нет, ну там-то сад, — сказал он. — А тут…
— А тут — ад! — раздраженно откликнулся хозяин мастерской и бросил кисточку на пол, и без того заляпанный многолетними наслоениями масляных красок.
— Ад у тебя, Ерун, знаешь ли, тоже какой-то странный, — толстяк покрутил головой и запустил пальцы под тесный воротник, врезавшийся в красную шею.
— Да чтоб тебя! — внезапно взвыл Ерун ван Акен и подскочил с табурета. От неожиданности толстяк подпрыгнул, замахал руками, пытаясь удержаться, и шлепнулся на задницу, угодив полой своего отороченного мехом упелянда в свежую лужицу ярко-красной краски. Впрочем, он даже не заметил этого, потому что ткнул дрожащим пальцем по направлении створки триптиха.
— А это что за мерзость с крылышками? А? Да как вообще могло такое родиться в голове у добропорядочного христианина?!
— В голове? — криво усмехнулся ван Акен. — В голове? Счастливый ты человек, Виллем ван Майден!
Художник мрачно усмехнулся, глядя на побледневшего толстяка и снова перевел взгляд на картину. Там, куда были направлены его глаза, кисть с поразительной четкостью изобразила существо, покрытое нежной розоватой шерсткой, со стрекозиными крылышками и хвостом. Все вместе это выглядело, как сочетание несочетаемого, при этом радостно улыбающееся.
Иероним Босх вздохнул и снова потянулся за кистью, уже не обращая внимания на Виллема ван Майдена, ругающегося на чем свет стоит — толстяк все-таки заметил краску на своем роскошном упелянде.
* * *
Все началось совершенно невинно. Просто замечательно началось. Заказчик, пожелавший остаться неизвестным. Важный посыльный в бархатной куртке, с кошельком золотых монет. И пожелание: «Нарисуй мне все чудеса ада и рая, чтобы при одном взгляде на твое творение люди понимали греховность мира». Ад и рай — это Босх любил, умел и рисовал со всей страстью.
А потом появилось это…
Однажды, хмурым декабрьским утром, когда в мастерской по углам еще лежали ночные тени, Ерун ван Акен (сам он давно уже предпочитал называть себя Иеронимом) потянулся за кистью, чтобы поправить один блик на пурпурной накидке грешника.
— Снегь! Мерзь! — пропишал кто-то за его спиной. Иероним Босх вздрогнул, кисть чиркнула по накидке и оставила безобразный мазок.
— Тьфу! — выругался художник досадливо. — Твою мать!
— Мать! — радостно пропищали за плечом снова. — Мать! Хвать!
И тут живописец, к своему ужасу, почувствовал ощутимый щипок за ягодицу.
— Что за…! — взвыл он, вскакивая с табурета. Щипок тут же повторился, да так, что Иероним опрокинул глиняную посудину со старательно растертой краской. Потрясая кулаками, он грязно выругался — замысловатым оборотам речи позавидовал бы любой бандит с большой дороги.