Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он возникал как из-под земли то тут, то там и сеял теперь смуту — гнев против духовников и знати. Дошло до того, что Аскар-Нияз был громогласно объявлен государственным преступником и за поимку его была обещана награда.

К вящему недовольству властей, левая печать в соседних мусульманских странах рассказала о том, что у советских границ неизвестные политические круги хотели осуществить враждебную акцию, вызвать кровопролитие и восстановить мусульман против всевозрастающего влияния Советов.

Местные газеты печатали опровержения, но звучали они неубедительно.

Тогда с самого верха было велено, чтобы в столичной мечети выступил с нужным заявлением сам Аскар-Нияз, имя которого было сейчас у всех на устах.

* * *

— Входите, Николай Николаевич! Я жду вас.

— Я привез документы, товарищ комиссар.

— Отлично! Давай-ка их. Та-ак… Большое дело сделано. Не скрою. Да вы-то и сами знаете, как не хватало нам этих доказательств. А сейчас неопровержимо: фашисты готовят плацдарм против нас и с юга тоже. Шутка ли — распоряжения самого Гиммлера. В подлиннике. Наследник передал без помех?

— Так точно, товарищ комиссар. Единственный раз послали мы к нему своего человека. Наследник оставил на прилавке свой пиджак и сделал это, по всему судя, незаметно.

— Здесь гриф: «По прочтении уничтожить немедля». Правильно я перевожу?

— Именно так, товарищ комиссар.

— Как

же ему удалось добыть все это?

— Подробности пока неизвестны. Но ясно: Наследник сумел опередить немецкого резидента.

— Мне уже докладывали, что Наследник сейчас в тюрьме. Сам явился в полицию. В открытую… Повинился в том, что нарушил предписанный ему режим. Отчаянно рискует собой парень… Но с другой стороны: именно это и сбивает всех с толку.

— Его стиль, товарищ комиссар.

— Ваш стиль, Николай Николаевич!

— Молчу, товарищ комиссар.

— Повторите-ка, о чем он сообщает в своей докладной.

— Очень кратко. Провокация у советской границы сорвана. Курды рассеялись в горах. Узбекские эмигранты возмущены предательством своей верхушки. Хюгель убит. Документы из канцелярии Гиммлера и Риббентропа — в подлиннике. Все.

— Может, и впрямь достаточно для одного? А, Николай Николаевич? Впрочем, там, за кордоном, Наследник поставил последнюю точку. Главное было сделано здесь. Благодарю вас всех от имени правительства. Представление я уже подписал.

— Обычная наша работа, товарищ комиссар.

— Многое нам неясно. Но узнаем. Обо всем узнаем. Я уверен: Наследник найдет выход. Более того: возможно, явка в полицию и есть сейчас самый разумный выход для него. Ну а осложнится положение — поможем.

Петр ПРОСКУРИН

Тайга

1

Все началось с того, что в диких, малообследованных Медвежьих сопках исчез почтовый самолет с трехмесячной зарплатой рабочих леспромхозов, звероводческих совхозов и других предприятий в верховьях Игрень-реки, и весть эта быстро распространилась по всей округе на сотни километров; назывались большие цифры — свыше миллиона рублей, а некоторые говорили о трех. Поиски с воздуха ничего не дали, и тот, кто хоть немного представлял себе Медвежьи сопки, не видел в этом ничего удивительного. Горный массив, захвативший сотни безлюдных квадратных километров, дикие, неприступные скалистые ущелья, распадки и склоны; тайга, заваленная вековым буреломом, метровыми снегами удивительной голубоватой чистоты; бездонные провалы, скрытые под той же слепящей и, казалось бы, совершенно безопасной белизной, на которой каждая черточка осыпавшейся хвои радует — все-таки что-то живое, понятное, просто земное, тогда как эта сверхъестественная белизна была откуда-то из-за той грани, какую никогда не переступает живой человек, и живой зверь, и даже живая трава. Иван Рогачев, большой здоровый мужчина тридцати пяти лет, любивший пожить сладко и привольно (особенно если это касалось второй — слабой половины рода человеческого), лежал на деревянной широкой кровати в своем совершенно пустом доме и переживал. Его жену, молодую женщину двадцати семи лет, на прошлой неделе отправили на самолете в область; врачи обнаружили у нее какую-то непонятную болезнь, и теперь Иван Рогачев уже вторую неделю проводил в одиночестве. Характера он был общительного, широкого и доброго, и быть в одиночестве, одному есть, и растапливать печь, и стелить себе постель было для него чистым мучением. Так уж выпало, что, когда жена заболела (а Рогачев тайно любил свою Тасю и здорово ее ревновал), он взял отпуск, чтобы ухаживать за ней, — первый за три года, до этого они отпуск с женой не брали (здесь, разумеется, был свой: расчет: хотели взять сразу за три года и поехать на родину Рогачева, «на материк», на Смоленщину). Отпуск ему неожиданно легко дали, хотя был самый сезон лесозаготовок и рабочих не хватало. И вот теперь Рогачев, оказавшись совершенно не при деле, мучительно раздумывал, пойти ли завтра к мастеру и попросить наряд, или поехать в область, к жене в больницу, или выкинуть что-нибудь такое, позаковыристей; он вспомнил, как перед вечером ходил в столовую, пытался подъехать к знакомой буфетчице, но попал, очевидно, не в добрую минуту — буфетчица не приняла его заигрываний, и вот теперь он лежал и злился. Он был очень сердит на Зинку-буфетчицу, зная определенно, что она не обделяла своим радушием многих в поселке, а ему, здоровому, сильному и хорошо знавшему о своей мужской силе и привлекательности, она наотрез отказала, и он никак не мог этого стерпеть; он даже встал и, прошлепав босиком по настывшему полу, напился у порога ледяной воды и, несколько успокоившись, лег опять; сон не шел, лунные квадраты медленно передвигались по стене, побледнели и совсем истаяли; и тут в голову пришла замечательная, как ему показалось, мысль; он даже вскочил, обдумывая эту мысль со всех сторон, — чего там, все проще простого — в Медвежьих сопках он не раз бывал и зимой и летом, исходил их вдоль и поперек, бывало, до пятнадцати соболишек там брал, выкроив недельку-другую где-нибудь в разгар зимы. Тоже прибыльное дело, соболь в Медвежьих сопках красивый, крупный, идет высшим сортом; ничего особенного, если он на пару недель оторвется в тайгу, сколько раз так бывало, и жена не удерживала, наоборот, весело и домовито собирала его в дорогу. Рогачев довольно завозился в постели, вспоминая свою маленькую, крепко сбитую кареглазую жену. Он решил завтра же написать Тасе сразу два письма, собраться и к вечеру отмахать верст этак сорок на своих старых охотничьих лыжах; приняв решение, Иван Рогачев успокоился и сразу же уснул. Утро было ясное и морозное; придя утром завтракать в столовую, сложенную из смолистых крепких бревен (столовую срубили прошлым летом — бревенчатый дом с просторным залом и низкими потолками, длинным рядом столов, сбитых из крепких досок, деревянным высоким буфетом местного же производства), Рогачев плотно поел, выпил два стакана компота и, покосившись на засиженные мухами плакаты о технике безопасности, заговорщически подмигнул хмурой буфетчице, с грохотом передвигавшей ящики в своем углу и как пить дать жалевшей сейчас о своей вчерашней холодности к нему, Рогачеву.

— Жалеешь, Зинок? Ну признайся, жалеешь.

— Помог бы лучше, чем зря языком-то чесать, видишь, товар принимаю.

— И пожалеешь, да поздно уже, — притворно вздохнул Рогачев.

— Всех не пережалеешь, много тут вашего брата шлендрает, — искоса метнула Зинка в сторону Рогачева любопытный, оценивающий взгляд. — Свою-то заездил, в больницу свез?

— Да нешто этим бабе можно повредить? — искренне удивился Иван Рогачев. — От этого она только распышнеет. А ты погляди-ка вон на себя, Зинок, в буфете среди всякой сласти сидишь, а сама точно дрючок высушенный.

Буфетчица разозлилась наконец по-настоящему и пошла на него грудью, схватив попавшееся под руку грязное полотенце. Рогачев выскочил на крыльцо, очень довольный, что вывел все-таки ее из себя. Дойти по морозцу до дому через поселок в другой конец было делом нескольких минут. Весь день до вечера Рогачев собирался сосредоточенно и неторопливо, раза два еще сбегал в магазин и спать лег рано, спал крепко и без сновидений. Встал он затемно, вынес на крыльцо тяжелый, пуда в два с половиной, рюкзак,

винтовку, охотничьи лыжи, сходил к почте и опустил в ящик сразу два письма жене (почта была рядом, через три дома), затем, несмотря на сильный мороз, неторопливо покурил на крылечке, обдумывая, не упустил ли чего в сборах, затем крепко подпоясался, запер дом, сунул ключ в потайную щель, известную лишь ему да жене, и, навьючив на себя рюкзак и приладив винтовку, взял широкие лыжи под мышку и тронулся. Было безветренно, и снег остро хрустел, а когда Рогачев вышел за поселок, рассветный мороз стал жечь сильнее, и у него мелькнула короткая мысль вернуться, он даже приостановился на минуту, но тут же двинулся дальше, говоря себе, что никто его в спину не гонит, но, думая так, он уже знал, что не вернется, какое-то ложное, но сильное чувство не позволило бы ему это сделать; Рогачев посерьезнел, и это вызвало нечто неприятное, это было словно ощущение приближающейся тяжелой болезни или вообще какого-то большого перелома в жизни; он шел ходко, ему явно некстати вспомнилось совсем далекое, еще с той довоенной поры, когда он был пятилетним мальчиком и были живы отец с матерью, вспомнились зубцы старой крепостной стены в древнем городе Смоленске, у которой отец любил с ним гулять: отец сильно подбрасывал его вверх длинными мосластыми руками и что-то говорил, улыбаясь; потом было лето и осень сорок первого года, грохот и стон умирающего города; из этой поры Рогачев помнил неясно, отрывочно, смутно. И мать и отец были связаны с подпольем, и оба были расстреляны; это Рогачев уже хорошо помнит, тогда ему было восемь лет. Он помнит замученную весеннюю ночь, когда мать в темноте (он навсегда запомнил ее белое испуганное худое лицо с сумасшедшими глазами) быстро одела его и, выталкивая во двор через заднюю дверь, твердила быстрым, пропадающим шепотом:

— Беги! Беги! Беги, сынок! Милый, родной, скорей! Скорей!

— Куда, мама? — спросил он тогда, оглушенный происходящим, улавливая в темноте какое-то бесшумное, напряженное движение в доме и замечая темную фигуру отца с автоматом у светлевшего пролома окна.

Он не закричал и сразу подчинился матери и, замирая перед сырой весенней тьмой, побежал через двор к уборной, за которой знал дыру в заборе, унося на лице ощущение дрожащих теплых рук матери; именно они, эти руки, все его маленькое тело впервые наполнили животной, смертной тоской, и он, не останавливаясь, бежал и бежал, проваливаясь в какие-то ямы, перелезая через груды развалин и заборы, и, наконец, обессилевший, забился под обломок стены в рухнувшем здании и, размазывая слезы, начал безудержно, беззвучно плакать. Потом он больше никогда не видел ни отца, ни матери и лишь позднее, шестнадцатилетним парнем, уже будучи в ФЗО, узнал об их кончине. Захоронение их не было известно, и Рогачев, сидя перед усатым капитаном из КГБ, выслушал его рассказ в каком-то заторможенном состоянии: ему лишь хотелось как можно скорее вернуться в общежитие, к ребятам. Когда рассказ пришел к концу, Рогачев поблагодарил капитана и, встретившись с его внимательными глазами, вышел из кабинета все в том же заторможенном, отупелом состоянии, а очутившись на улице, тут же свернул в пустынный, безлюдный переулок; ему все казалось, что на него смотрят, отовсюду смотрят, и он не мог избавиться от этого ощущения. В тот день он плакал последний раз в жизни, и было так, будто на сердце ему кто-то сыплет колючую холодную пыль, — в один час он ступил из детства в иной мир, в иное пространство и равновесие.

Рогачев глубоко и растроганно вздохнул и, свернув с дороги, приладил лыжи; перед ним стояла снежная тайга без конца и края; начинался звонкий от мороза февральский день, и солнце косо скользило по верхушкам самых высоких деревьев; Рогачев шел легко и свободно, плотно слежавшийся снег хорошо держал его и лишь изредка проседал под лыжней; все мысли отошли от него, и он весь отдался свободному непрерывному движению, белой оглушительной тишине; по-прежнему не было ни малейшего шевеления воздуха, и старые высокие ели стояли часто, голые в полствола, почти совершенно закрывая небо. Часа через два он минул эту полоску, и начался лиственный лес, теперь уже с елями вперемежку, и сразу стал чувствоваться некрутой, непрерывный подъем, и небо посветлело и раздвинулось, голубое молодое сияние ударило в глаза, такое небо всегда бывает в конце февраля. Вскоре и ветер потянул со стороны сопок, безмолвно поднявших свои острые вершины, сиявшие впереди нестерпимой белизной; Рогачев старался не смотреть в их сторону. За день он останавливался лишь однажды — поесть, согреть чаю и напиться — и к ночи вышел к знакомой горной речке, густо поросшей по берегам ольхой и тальником. Он немного не рассчитал, и до заброшенной охотничьей избушки на берегу ему пришлось добираться уже в темноте; за весь день он не встретил на своем пути ни одного следа, вполне вероятно, что в эту зиму сюда никто из охотников не забредал.

Расчистив от снега сколоченную из тесаных досок и расшатанную дверь, Рогачев поставил снаружи стоймя к стене лыжи, затащил в избушку значительно потяжелевший к вечеру рюкзак и присел на голые нары, нащупав их по памяти; впервые за весь день, сняв шапку, он закурил. Огонек спички осветил черные бревенчатые стены с лохмотьями копоти в пазах, груду сухих сучьев у очага, сложенного из дикого камня, низкий бревенчатый потолок, тяжелую лавку и стол в углу; окна вообще не было. Не спеша докуривая и чувствуя, как отходят уставшие ноги, Рогачев посидел еще, отдыхая, затем стал быстро устраиваться. Разжег огонь, поставил таять снег, достал крупу и кусок сухого мяса; после бесконечной утомительной белизны глаза отдыхали; он сварил крупяной суп и приготовил место для спанья; воздух в избушке постепенно нагревался, но стены оставались холодными, и именно через эти стены к нему пришло чувство отъединения от всего остального мира; по еле слышно звучавшим стенам он понял, что мороз в ночь еще усиливается; он с жадным аппетитом съел суп и мясо, вычистил снегом котелок и поставил греть чай; дрова горели дружно и ярко, старый запас их был невелик, но на ночь должно хватить; Рогачев подбросил в огонь три полена потолще и с тяжелой, расслабляющей сонливостью в теле прошел к нарам, через силу бросил на нары полушубок и лег. Заснул он еще в движении, когда ложился, и стал слышен один только негромкий голос огня в очаге — треснет перегоревший сучок, осыплется раскаленный уголь. Настывшие за зиму бревна в стенах постепенно прогревались изнутри, и потолок начинал сыреть. Рогачев спал крепко, несколько часов подряд на одном боку, и проснулся в самое начало рассвета от холода бодрым, отдохнувшим; полежав минуты две, соображая, вскочил, принялся весело разводить погасший огонь. Камни очага были теплыми, и он задержался на них ладонями, посматривая на слабый огонек, постепенно набиравший силу.

Поставив котелок на огонь, Рогачев вышел из избушки и задохнулся сухим веселым морозом, тайга уже выступила из белесой, предрассветной мглы, и раскаленный восток взбух и придвинулся к земле, а дальше, к северу, снова отчетливо прорезались острые вершины сопок. «Наверное, на все полсотни натянуло», — подумал Рогачев, пряча в карманы застывшие руки и подергивая мускулами лица, сразу схваченного морозом. Ему хотелось увидеть момент восхода солнца, и он потоптался на месте, с неосознанным удовольствием чувствуя, что прочная и легкая оленья одежда хорошо держит тепло. Он громко и протяжно закричал, пораженный своим одиночеством, и, вслушиваясь в ответный гул тайги, бездумно засмеялся. «Вот пошел, и хорошо, хорошо, такого нигде больше не испытаешь, только здесь, на Севере», — подумал он.

Поделиться с друзьями: