Приключения Джона Дэвиса
Шрифт:
Капитан, оглушенный происшедшим, молча взял рупор, а я направился к моему юному греку: не в силах долго стоять, он присел на лафет восьмифунтовой пушки.
Обстоятельства нашего знакомства, помощь, которую я оказал команде, равно милая сердцу и того, кто ее принимает, и того, кто ее оказывает, с первых минут вызвали в нас чувство взаимной искренней и глубокой симпатии. Вспомните к тому же, что я находился в изгнании, а он был болен, я искал утешения, он — помощи.
Грек был сыном богатого негоцианта из Смирны, умершего три года назад. Его мать, обеспокоенная болезнью юноши, полагая, что перемена обстановки пойдет ему на пользу, отправила его в Константинополь наблюдать за торговым домом, который в последние годы жизни основал его отец. Однако после двухмесячной разлуки, чувствуя себя все хуже и хуже, он ощутил потребность повидать дорогих ему родных и приобрел место на «Прекрасной левантинке»; что же до его болезни (он называл ее по-франкски il sottile malo [18] ),
18
Чахотка.
За время наших долгих бесед я по ряду симптомов убедился, что мой новый друг болен гораздо серьезнее, чем он думает. Почти постоянное стеснение в груди, сухой кашель, кровохарканье и в особенности безотчетная печаль, отражавшаяся на лице с пылающими скулами, говорили о его тяжелом состоянии.
Разумеется, все эти признаки не могли ускользнуть от моего внимания, ведь еще в Вильямс-Хаузе (не помню, упоминал ли я об этом) я много занимался врачебным искусством, помогая матушке и доктору. Под их руководством я получил достаточные сведения о лекарствах и хирургии, чтобы рискнуть порекомендовать то или иное средство, сделать кровопускание, вправить руку или перевязать рану.
Врача на борту не было, был лишь, как принято, ящик с медикаментами, так что мне пришлось призвать на память все свои познания. Не питая особых надежд на исцеление, я взялся лечить бедного Апостоли, что не составляло особого труда, ибо этот вид заболеваний хорошо известен современной науке и лечение в основном состоит в следовании строгому режиму. Задав больному несколько вопросов о его ощущениях и о том, что ему было предписано ранее, я назначил диету из некрепких бульонов и овощей и велел закутать горло фланелью, предупредив, что, если стеснение в груди не пройдет, я сделаю ему легкое отвлекающее кровопускание. Бедный Апостоли, не сомневавшийся в моих врачебных талантах так же, как и в моей мореходной выучке, печально улыбнулся и пообещал полностью довериться мне.
Не выразить словами, какое огромное счастье в моем состоянии духа я испытал, встретив юную, бесхитростную душу. Апостоли рассказывал мне о своей сестре, прекрасной, по его словам, словно ангел, о матери, любившей его всем сердцем — он был единственным сыном, — и, наконец, о родине, порабощенной гнусным деспотизмом турок. Я же поведал ему о Вильямс-Хаузе и его обитателях, об отце и матери, о Томе и о том старике-докторе, чьи благотворные уроки я теперь применял спустя десять лет, на расстоянии восьмисот льё от дома. Исповедь облегчила боль изгнания, на которое я был обречен, и несколько утишила угрызения совести, неизбежно возникающие после любой смерти в сердце того, кто был ее виновником, сколь справедливой бы ни казалась кара.
Так мы провели весь день, время от времени прогуливаясь по кораблю; веял слабый ветерок, по обоим бортам скользили берега. Вечером мы подошли к острову Кало-Лимно, стоявшему, будто часовой, у входа в залив Муданья. Апостоли поднялся на палубу посмотреть на заходящее за горы Румелии солнце, но спустилась ночь, и я настоял, чтобы он удалился в каюту. Он повиновался с простотой ребенка. Я уложил его в гамак, сел подле и, не позволяя ему говорить, принялся, чтобы развлечь его, рассказывать о различных приключениях моей жизни. Когда я дошел до истории спасенной мною Василики, бедный юноша со слезами бросился мне на шею. Он еще горячее стал убеждать меня остановиться у них в Смирне; он мечтал, как из Смирны мы вместе поедем на Хиос через Теос, город Анакреонта, через гостеприимные Клазомены, где Симонид благодаря своим стихам был столь тепло встречен после кораблекрушения, и, наконец, через Эритрию — родину сивиллы Эритреи, возвестившей падение Трои, и пророчицы Афинанды, предсказавшей победы Александра Македонского.
Обсуждая эти проекты, мы прободрствовали часть ночи. Как и Апостоли, я забывал, что мы строим свои планы на песке; я уже видел себя путешествующим по античной Греции вместе с ученым чичероне, которого случай или, вернее, Провидение поставило на моем пути. Внезапно я почувствовал, как его рука стала влажной, пульс забился учащенно и прерывисто, словно маятник, когда часы спешат и их скрытая и неисправимая поломка сокращает время. Мне стало ясно, что длительное пребывание
без сна опасно для моего больного; я возвратился в свою каюту, оставив его более счастливым, чем был я. Не подозревая о тяжести своего состояния, погруженный в сладкие грезы, он уснул.На рассвете я поднялся на палубу, и вскоре Апостоли присоединился ко мне. Он провел вполне сносную ночь, хотя и сильно потел; на сердце у него было легко, и он несколько успокоился. За ночь мы прошли довольно большое расстояние и находились теперь у входа в пролив, отделяющий Мраморный остров, древний Проконесс, от полуострова Артаки, древнего Кизика. Апостоли уже посещал два эти места и знал их историю, как, впрочем, и историю всей страны. Проконесс носил когда-то имя Небрис, или Детеныш Лани, ибо, как детеныш, он любил резвиться недалеко от матери; оттуда поставлялся прекрасный мрамор Кизика, столь высоко ценимый античными скульпторами. Это он и дал название окружающему его морю — Мраморное. Кизик же был когда-то островом, но узкий пролив, отделявший его от материка, сегодня стал сушей. Именно отсюда Анахарсис отправился в путь на свою родину, в страну скифов. Тогда в Кизике высился великолепный храм из полированного мрамора, позднее разрушенный землетрясением. Его сохранившиеся колонны удостоились чести быть перевезенными в Византий и украсить город, который Константин перед тем сделал столицей мира.
Часть города с его уцелевшими по сей день руинами, лежащими у подножия горы Арктон, соединялась в те времена с материком двумя мостами: один, сотворенный природой, носил имя Панорм, другой же, построенный людьми, назывался Хит. После морской битвы, когда афиняне одержали победу над спартанцами, город оказался во власти победителя. Из лаконичного письма побежденных к эфорам Алкивиад узнал об отчаянном положении своих недругов:
«Цвет армии погиб; Миндар убит; оставшееся войско умирает от голода; мы не знаем, что нам делать и что станется с нами».
Трудно поверить, сколько очарования таили в себе эти забытые мною подробности, ведь в своем невежестве я никак не относил их к тем местам, мимо которых мы проезжали. И рассказывал об этой исторической земле сын древнего народа, умершего, после того как пустил на ветер свою науку, свое искусство, свою поэзию, которые достались, как бесценное наследство, остальному миру. Апостоли гордился прошлым своей страны и верил в ее будущее; подобно своим древним соотечественницам-сивиллам, он читал в книге судьбы грядущее возрождение своей прекрасной Арголиды. Апостоли в самом деле был уроженец Навплии, и, хотя уже два поколения его семьи жили в Малой Азии, он, как и юный грек Вергилия, перед смертью вспомнивший свой Аргос, сохранил в душе если не воспоминания, то, по крайней мере, любовь к родине.
Для него здесь все было подлинным, и любой самый давний миф наполнялся реальностью. Пролив, к которому мы плыли, не был для него ни Дарданеллами, ни проливом Святого Георгия. Он был Геллеспонтом — могилой дочери Афаманта (вместе с Фриксом она бежала от преследований своей мачехи Ино на златорунном баране, окутанная облаком, и упала в море, испугавшись шума волн). Лампсак, хотя от былого великолепия в нем осталось едва около двухсот домов, разбросанных среди руин, и знаменитые виноградники, которые Ксеркс подарил Фемистоклу, стал по мановению волшебной палочки воображения юного грека знаменитым городом, где обожествляли чудовищного сына Венеры и Юпитера; город был бы разрушен Александром Македонским, если б не хитроумное вмешательство его учителя Анаксимена. После Лампсака шли Сест и Абидос, вдвойне прославившиеся — любовью Леандра и высокомерием Ксеркса. Все оживало в словах юноши, все — до исчезнувшего с карт Дардана, подарившего свое имя проливу, над которым он царил во времена, когда Митридат и Сулла сошлись в нем для переговоров о мире.
Всего за полтора дня мы покрыли расстояние между Мраморным островом и косой, где расположен Новый замок Азии, и, подгоняемые течением, вошли в Эгейское море в тот самый час, когда последние лучи солнца окрасили в розовый цвет снежные вершины горы Ида. Но пахнул холодный ветер Фракии, и, несмотря на то что нам открывалось прекрасное зрелище, я заставил Апостоли вернуться в каюту, дав слово вскоре присоединиться к нему. Весь день он страдал от удушья, и я решил вечером сделать ему кровопускание. Сдержав обещание, я пришел к нему, и он, полный доверия, не просто протянул мне руку для пожатия, но горячо обнял меня. То ли воспоминания о родине разожгли ему кровь, то ли от разговоров у него разболелась грудь, но в этот вечер скулы его пылали, а глаза лихорадочно блестели. Ни минуты не медля, призвав на память все свои познания в хирургии и в лекарствах, я крепко перевязал ему руку и, как опытный врач, провел процедуру со всей предосторожностью. Ожидания мои оправдались, результат сказался незамедлительно: когда Апостоли лишился трех-четырех унций крови, он задышал свободнее и у него прошел озноб. Вскоре, ослабевший от потери крови, хотя она и была незначительной, он закрыл глаза и погрузился в сон. Я послушал его тихое и ровное дыхание и, уверенный, что он проведет спокойную ночь, вышел из каюты подышать вечерним воздухом.