Приключения русского дебютанта
Шрифт:
Владимир уже довольно долго улыбался ручке. Пожалуй, и хватит. Он углубился в стихотворение. О матери. Сочинялось оно легко, мать прекрасно поддавалась версификации. Официантка принесла напитки, увидела, чем занимается Владимир, и ухмыльнулась. Да, здесь кругом были свои.
Владимир развлекался от души, описывая мать в китайском ресторане: «тонкая нитка жемчуга из тех мест, где она родилась», этот образ заслужил одобрение преподавателя сравнительного литературоведения в Средне-Западном колледже. И вдруг — о ужас! — ручка-путешественница выдохлась. Владимир потряс ее со всей элегантностью, на какую был способен, затем принялся покашливать, поглядывая в сторону другого обедавшего творца. Парень не реагировал, погрузившись (или притворившись, что погружен) в работу. Он щурился, с
Женский коллектив отреагировал тем, что еще сильнее приглушил громкость разговора. Зачарованно и с некоторой тревогой они наблюдали за Владимиром и его ручкой, словно заблудившиеся туристки, наткнувшиеся на спонтанную уличную пляску туземцев вдали от безопасной крепости отеля «Хилтон». Владимир взял со стола бутылку пива — иных рекомендаций у него не было — и подошел к девушкам.
— Мне бы ручку.
У одной из девушек оказалась при себе сумочка; она открыла ее и начала рыться в ворохе бумажных носовых платков, чистых и использованных. При этом она испуганно поглядывала на товарок, пока одна из них — с прической «дикобраз»: высветленные иглы грозно поблескивали — не сказала за нее:
— У нее нет ручки.
Остальные кивнули.
— Нужна ручка? — То был писатель. Он прижимал бутылку к щеке. Владимир, будучи слегка пьян, истолковал этот жест как интернациональный символ доброй воли.
— Да, верно, — ответил Владимир, чувствуя, что Драма приближается к развязке. Пробормотав благодарности в адрес девушек (безответно), он направился к писателю за шариковой ручкой. — Чертова штуковина кончилась.
— Писатель всегда носит с собой запасную! — Рявкнул красавец. — Всегда! — Пиво он поставил на стол и, вздернув круглый, с ложбинкой, подбородок, взирал на Владимира, словно директор школы на своего самого нерадивого подопечного.
— Запасная тоже кончилась… — Но смущенный тон выдал Владимира: он провинился, взяв с собой только одну ручку. — Я сегодня слишком много писал.
Слишком много? «Слишком» в этом деле не бывает. Владимир уже не сомневался, что по глупости все испортил, но писатель неожиданно заинтересовался:
— И что же вы написали?
— Стихотворение о моей русской матери в пейзаже Чайнатауна. — Владимир постарался предстать в наиболее экзотическом свете, втискивая в одну фразу как можно больше этносов. — Но оно не получилось. Я приехал сюда, в Праву, специально для того, чтобы взглянуть на все со стороны, но пока ничего не проясняется.
— А откуда вы взяли русскую мать? — спросил писатель.
— Я — русский.
— Тсс!
Оба огляделись.
— Барменша — столованка, — объяснил писатель.
От обеденного зала бар отделяли перекошенные деревянные дверцы, как в салуне, где-то за ними обреталась русофобствующая туземка. Владимир сконфуженно уставился в пол, глотнул пива, не зная, что сказать. Попытки завязать беседу с литературным божком никак не удавались, и он начинал терять почву под ногами. Наперекор мудрому инстинкту Владимир решил прибегнуть к честности, смертельному врагу финансовых пирамид.
— Я только что приехал, — сказал он. — И пока не очень в курсе, как вести себя с местными.
— А ну их, — отмахнулся писатель. — Это американский город. Да ты присаживайся! Отдохни от своего стихотворения про русскую мамочку. Только не обижайся. Черт, у меня ведь тоже был период, когда мать была моей музой. Поверь, материнская титька до завтра никуда не денется.
И тут Владимир понял, что этот малый начинает ему нравиться. Ценные указания насчет двух ручек, беззаботное отношение к местным жителям, а теперь и квалифицированное мнение о материнской титьке. Непосвященный обозвал бы писателя занудой. Но Владимир прекрасно знал этих обаятельных отщепенцев процветающей Америки: сначала пятилетка бродяжничества и алкогольного самопознания, затем пятилетка упертого ускорения с целью вернуться на круги своя. Черт, у меня ведь тоже был период, когда мать была моей музой. Какая обезоруживающая агрессия. Средне-Западный
колледж в лице его типичного представителя. Теперь Владимир не сомневался: этот Адонис обязательно окажется в его колоде в качестве подопытного клиента.Стоило Владимиру присесть за стол, как принесли второй мятный джулеп. Официантка не смогла не улыбнуться, глядя на встречу двух родственных американских душ. Владимир допил пиво и поставил бутылку на поднос.
— Еще одну? — спросила официантка.
— Да, пожалуйста.
— Орешки?
— Нет.
— Лимон?
— Sans лимон.
— За мой счет, — сказал писатель, впечатленный краткостью и прямотой диалога. Прямо как у Раймонда Карвера [28] . — Заливаешь пожар? — спросил он у Владимира, когда тот потянулся к джулепу.
28
Раймонд Карвер (1938–1988) — поэт, новеллист, «крутой парень» американской литературы прошлого века, погиб от алкоголизма.
— Разницу во времени. Возвращаюсь в реальность, — отозвался Владимир.
Думай. Какие у Карвера диалоги? Обманчиво простые, но предельно насыщенные.
— Я пока присматриваюсь. — Владимир отвернулся с загадочным видом.
— Нашел, где жить?
— Босс предоставил мне квартиру в пригороде.
— Босс? — Писатель открыл рот, демонстрируя достижения американской стоматологии. Покачал головой, грива заколыхалась; казалось, нет ничего естественнее, чем протянуть руку и погладить эту шелковистость. — То есть ты работаешь? Где?
Этот бунтарь и творец явно оживился при упоминании о материальном мире. Владимир представил себе его обеспокоенных родителей, гневные трансатлантические переговоры, бандероли, набитые анкетами юридических школ, которые таскали по улицам Правы измученные столованские почтальоны.
— В фирме по развитию.
— Правда? И что же вы развиваете? Кстати, меня зовут Перри, — он вытянул вперед руку. — Перри Коэн. Да, имечко странное. Так вот, знай: я единственный еврей в Айове.
Владимир улыбнулся, размышляя: а что будет с Коэном, объявляющим себя единственным и неповторимым, если в помещении найдется еще один еврей из Айовы? Коэну будет очень не по себе. Владимир запомнил эту мысль — на будущее.
— Как же вы, евреи, добрались до Айовы? — спросил он. — Я тоже еврей, — добавил он примирительным тоном.
— Еврей только отец, — объяснил Перри. — А мать — дочь мэра.
— И мэр позволил ей выйти замуж за еврея. Как мило. — Вот оно. Владимир почувствовал, что попал в тон. В тон здешних экспатриантов: режь правду-матку. — Твой отец наверняка блондин. И выкрест к тому же.
— Он — обрезанный Гитлер.
Стоило писателю это произнести, как случилось нечто неуместное и даже, возможно, незапланированное: Коэн подался вперед, грива упала ему на лицо, а под ней Владимир углядел — что? Шмыгающий нос, невольный всхлип? Часто моргающие ресницы, не подпускавшие влагу к глазам? Зубы, впившиеся в нижнюю губу, чтобы та перестала рожать? Владимир не успел толком разобраться, стал ли он свидетелем искренней эмоции либо спектакля, разыгранного специально для него. Откинув волосы со лба, Коэн громко откашлялся и вновь принял невозмутимый вид.
— Гитлер, ну-ну. — Владимир был только рад притвориться недоверчивым невеждой. — Рассказывай.
И Коэн рассказал Владимиру историю своего отца. Двое мужчин познакомились две минуты назад; один одолжил другому ручку; затем они выяснили этническое происхождение друг друга; обменялись парой саркастических реплик. Неужели такой малости — эквивалентной обнюхиванию задов собаками при знакомстве — достаточно писателю Коэну, чтобы поведать историю своего отца?
Или эта история — его фирменный знак? Его тема? За годы блужданий и самокопаний Владимир четко усвоил одно: крайне важно иметь свою тему. Внятную историю, годившуюся при случае для сольного выступления. Предоставлявшую шанс поглубже закрепиться в сознании других людей. История Коэна, как ни печально, была даже не его собственной, а лишь историей его отца. Однако Коэн отчаянно норовил сделать ее своей.