Прикосновение к идолам
Шрифт:
Из Ниццы они с девочкой поехали в Милан, где провели зиму. Судя по письмам, она все еще не была разведена с Джоржем Джонсом и жила в Европе на его деньги. 12 апреля 1929 г. из Ниццы, куда она вернулась из Италии, она пишет в Москву, что в Милане она
«получила кабель от George с предложением не позже 17-го быть в Лондоне. Моя квотная виза готова и он едет в Лондон, чтобы меня встретить. Я очень рада, что в конце концов покончу с этим делом — развод с Джонсом. Но <…> мысль о том, что нам придется прожить три недели в Лондоне, приводит меня в ужас. Ведь мы будем в гостях у бабушки! Потом этот убийственный климат, я и приехала, сломя голову сюда, чтобы дочь могла запастись солнцем. Она Вас еще не забыла, хотя я никогда с ней о Вас не говорю. На днях мы гуляли в Милане и она вдруг говорит «Der grosse Mann heibt Володя». Вы мне как-то давно сказали, что ни одна женщина
Пока пишу, дочь занялась серьезным делом — натирает паркет моим кремом.
А знаете, запишите мой адрес в записной книжке — под заглавием: «В случае смерти, в числе других, прошу известить и нас». [2]
Берегите себя. Елизавета.
PS Рвите те мои глупые письма, если они еще целы, да?»
2
Замечу тут, что адрес в записной книжке был, но без «В случае смерти…» — и ее не известили. Она узнала из газет.
Так вот, если вчитаться в эти письма — что же это, как не письма оставленной женщины? Маяковский ехал в Ниццу на несколько дней, но, судя по письму Лиле Юрьевне, «сразу заскучал» и через день (!) вернулся в Париж. А там он в тот же вечер встретил Татьяну Яковлеву и начался бешеный роман…
Брошена! Придуманное слово, Разве я цветок или письмо?Увы, Элли оказалась и цветком, и письмом. Что было — то было.
Но к чему лишать иллюзий Патрицию? Мы об этом не говорили ни в тот вечер, ни в последующие. Сейчас мы оживленно разговаривали — о Маяковском, о его славе, которая, как известно, преходяща, о работе Патриции (и снова о феминизме!), о жизни Роджера — он юрист, специалист по авторскому праву. Он никогда не читал стихов своего деда, мы ему подарили том с английскими переводами, и он с интересом начал рассматривать фотографии. Рассказывая о матери, Патриция несколько раз всплакнула, и Роджер очень трогательно гладил ее по руке, утешая. Мы пили чай с бутербродами и печеньем, которое Роджер привез из Нью-Йорка, ели ягоды, и тут пришел Джо, тот самый галерист, через которого мы познакомились. Он поснимал нас, немного перекусил и тоже заплакал. Мы встревожились.
— О, не обращайте внимания, он несколько переутомлен. Хорошо бы его уложить в постель, — сказала Патриция.
Этого еще не хватало! В постель не в постель, но на тахту уложили, смерили давление — повышенное, дали таблетку, Джо утер слезы и уснул сладким сном.
Какая странная встреча с дочерью поэта, которую ждали столько лет! Визит был обусловлен с их стороны, как у американцев принято, в течение двух часов, но гости просидели все пять, чему мы были, конечно, рады. Многое узнали об Элли Джонс, они расспрашивали о Владимире Владимировиче, смотрели фотографии. Мы показали им на видео фильм «Барышня и хулиган», где снимался Маяковский. Они были буквально потрясены. Тут проснулся Джо, присоединился к беседе, и уже никто, слава Богу, не плакал.
С того дня мы подружились, переписываемся. А когда Патриция или Роджер бывают в Москве — встречаемся.
Виктор Шкловский: я кудрявый
«…ах, если бы издать Витины письма, все увидели бы, какой это писатель…»
Виктор Борисович Шкловский еще до войны ходил в наш дом, и я запомнил веселого дядю с круглой, как шар головой. А встречался я с ним вплотную (в связи с Параджановым) в 70-е годы, и каждый раз он говорил что-то такое, что западало в память. Порой это были вещи незначительные, но ведь в мемуарах интересны факты, а не рассуждения, как заметил сам Виктор Борисович.
В те считанные разы, когда мы разговаривали, меня поражало, что от драматического накала к курьезу у него был всего один шаг. И делал он его внезапно. Например, сокрушаясь о судьбе Сергея Параджанова, которого очень любил и ценил, Виктор Борисович рассказал, что накануне у него была сестра Сергея Иосифовича. Они составляли очередное прошение в Прокуратуру. Безнадежное. Он удрученно замолчал, но вдруг весело встрепенулся: «Как она похожа на Сергея! Только ужасно толстая и низенькая. Параджанов, отраженный в самоваре…»
В другой раз, разговаривая о пятнадцати годах, когда Ахматова была под запретом (1925–1940), о ее горемычной судьбе и несправедливости, Виктор Борисович вдруг резко свернул вбок: «Когда мы жили в писательском доме в Лаврушинском, у нас была домработница, которая дружила с соседской домработницей. Как-то вернулась она от нее и говорит: «Приехала к ним одна дама, велела вам, Виктор Борисович, кланяться». — «Кто?» — «Забыла имя». — «А как выглядит?» —
«Высокая такая. Прошла в уборную, как Богородица».Я понял, что приехала Анна Андреевна».
Однажды зашла речь о последнем романе Эльзы Триоле «Соловьиная ночь». Вещь эта во многом автобиографическая.
…В летнюю ночь сидят на террасе пожилые люди, старые знакомые. Это люди искусства, и, хотя жизнь сложилась по разному, все они как-то вышли в люди. Женщина — одна. Неторопливые разговоры, полувоспоминания, полурассказы… Слышны соловьиные трели… На рассвете хозяйку находят умершей в кресле. Все это описано пророчески, похоже на смерть самой писательницы.
Виктор Борисович был взволнован: в одном персонаже он узнал себя, какие-то куски своей жизни и, в общем, свою судьбу. У него навернулись слезы, но вдруг:
— Когда Эльза спросила меня, отчего я ушел от жены к Серафиме, я ей объяснил: «Та говорила мне, что я гениальный, а Сима — что я кудрявый!»
Эльза Триоле была давней любовью Шкловского, об этом в его книге «ZOO», об этом в его письмах, которые она хранила всю жизнь. Они написаны в двадцатых годах из Берлина, где Шкловский был в эмиграции, — в Париж, где жила Эльза, будучи замужем за Андрэ Триоле.
«Люблю тебя немного больше, чем вчера.
Хотел бы разучиться писать, чтобы научиться писать снова и только тебе.
Разучиться говорить, научиться потом снова и сказать первым словом «Эльза».
Люблю тебя немыслимо. Прямо ложись и умирай. <…>
У тебя голубые глаза и дивный переход от щек к подбородку.
Плечи и шея лучше всего мира, и твоя голова драгоценней звезд.
У тебя, Эльза, есть уши и рыжие волосы, а я благодарен тебе даже за то, что ты купила себе туфли без задков.
У тебя голова, как солнечный драгоценный камень.
А если твоя голова как солнце, то с чем сравнить твои губы?
В то же время ты девочка.
Незаменимая. Одинокая. Любимая больше, чем это можно сказать.
Еще раз клянусь в любви до гроба.
Любовь эта была безответной, но до конца дней оба сохранили дружеские, уважительные отношения и проявляли живой интерес к творчеству друг друга. Однако до конца дней еще далеко, все молоды и на дворе — двадцатые годы:
«Родная Эля.
Пишу тебе по три письма в день и рву.
Сижу перед телефоном (стою) и думаю, позвонить или нет. <…> Эля, будь моей женой. Я люблю тебя так, что не могу жить, что уже не могу писать писем.
Я хочу иметь от тебя ребенка.
Я верю тебе на всю жизнь вперед.
А сейчас я вишу на подножке твоей жизни.
Я барахтаюсь, стараясь спастись.
Я целовал твои губы, я не могу забыть их.
Я целовал твое сердце, я знаю его.
Я нужен тебе, Эля, я согрею тебя, ты сама не знаешь, как замерзла.
Не смотри на меня, солнце мое, как на пыль на твоей дороге.
Или скажи мне «никогда».
Я не умру, потому что знаю свою цену.
Уеду в Россию или в русскую тюрьму. Чекисты будут ко мне милосердны, они не европейцы и не будут ругать меня, если я от ужаса смерти закричу или буду стонать, как стеню сейчас, раненый твоими умеющими прикасаться руками.
Мой отец бросил водку, я забуду любовь.
Скажи «уходи».
Докуси меня.
Письма мои мне нужны. Они мне нужны для книги.
Книга будет хорошая, и черт знает почему веселая.
27 июля 1970 года — через несколько дней после смерти Эльзы — Шкловский отправил овдовевшему Луи Арагону письмо. Там есть такие строки:
Дорогой друг!
Сейчас только решаюсь писать тебе. Смерть Эльзы Триоле потрясла меня.
Ты знаешь, как я был влюблен в Эльзу. Письма мои к ней теперь у тебя. Только <через> двадцать лет я смог полюбить снова.
Если бы она меня полюбила, то я стал бы гением.
Нам нужны цвет и воздух.
Она полюбила тебя. Пишу тебе, как ей. Судьбы скрестились.
Судьбы ваши перекрестились.
Она умерла. Прощай, Эля.
Она почувствовала смерть. Мне рассказали об последнем романе. Соловей поет утром. Он поет о всей прожитой жизни. Соловей поет не только о любви. Он поет о себе, о границах своей души. Он охраняет охваченную песней территорию.
Она умерла воином. Она умерла полководцем и стражем большой армии нового, не очень счастливого человечества. <…>
Пускай меня простят люди, что я не все дописал. Я умел умирать на войне, но иногда теряю себя в книгах.
Продолжай свою великую песнь, друг.
Смерть придет и к нам.
Пускай она поддержит наше стремя, когда мы будем кончать долгую свою жизнь.
Она была для меня Россией и Западом. Боль любви поддерживала меня.
Мы смогли жить. Мы храним память о великой женщине и великой любви. Вот и все, что я смог написать.