Принц-потрошитель, или Женомор
Шрифт:
— Это ведь Маша, а?
— А кого бы ты хотел увидеть в этой роли? — отозвался Женомор, не шелохнувшись.
Рассвет словно бы протирает стекла намыленной тряпкой. По ним густым потоком струится вода. Снаружи беловатый туман, как пенный след какой-то громадной улитки, тяжело оседает на землю и стволы сосен. С неба падают крупные капли дождя. Но ветер стих. Женомор спит. Собака тоже.
Честное слово, я теряю голову. Перечитал последние страницы дневника. Даты и часы там не перепутаны. Если Женомор говорит правду, если сейчас одиннадцатое, как утверждает он, а не десятое, как предполагаю я, то… сильно же меня разморило, я такого и не ожидал. Конечно, я знаю, что очень сдал, усталость измочалила всех нас донельзя. Но проспать сутки и даже не заметить — это действительно серьезно. Клинический случай. Сон как следствие упадка сил. Нервная прострация. Провал в сознании. Эпилептический приступ. Шок. Синдром.
Правда, я был весь до мозга костей пропитан изнеможением. Но когда меня мог настигнуть такой сон? Я перечитал все, что написано у меня в дневнике. Скорее всего, я уснул сразу по прибытии, лишь только ушел Иванов. Я действительно растянулся на печи, но, казалось, даже не задремал…
Или придется предположить, что я заснул стоя, с широко раскрытыми глазами.
Вряд ли я смогу записать в дневнике еще хоть одну строчку: все заслоняет мысль о наших товарищах.
Я принял важное решение: мы отправляемся в Санкт-Петербург. Это опасно, но тем хуже. Я обязан знать, что там происходит. В неведении,
Перед тем как пойти и разбудить Женомора, я даю себе клятву, и это, может статься, последние строки в моем дневнике. А клянусь я в том, что, если нас предала Маша, я с нее шкуру спущу.
В Санкт-Петербург мы приехали вечерним поездом. Во все время этого путешествия Женомор вел странные речи. Он не чинился и по первому зову вызвался меня сопровождать. Я бы даже сказал, что моя решимость привела его в восторг.
— Понимаешь, — говорил он, — по правде сказать, я не знаю, предала нас именно Маша или нет. Я тогда тебе просто брякнул первое, что взбрело в голову. Такая мысль появилась у меня в Харькове. Именно поэтому я и вернулся с полдороги. Но сегодня я в этом уверен. Ты просто не знаешь, что такое женщина. У женщин особая тяга к несчастью. Они счастливы только тогда, когда могут пожаловаться, когда они правы, когда они сто раз правы и вправе жаловаться, когда они могут сладострастно, истово себя уничижать, вкладывая в это бездну трагически напряженной чувственности. А поскольку в душе все они — бездарные заштатные актрисульки, им нужна галерка, необходима публика, пусть и воображаемая, тогда они готовы принести себя на заклание. Женщина никогда не отдается, она предлагает себя в жертву. Именно поэтому она всегда считает, что руководствуется некими высшими принципами. И каждый раз она готова уверовать, что ты учиняешь над нею насилие. Она жаждет призвать целый мир в свидетели чистоты своих помыслов. Проституция объясняется не общей испорченностью натуры, но именно этим эгоцентрическим чувством, все причины и следствия замыкающим на себя. Отчего женщины рассматривают собственное тело как самое бесценное достояние, редкостное, единственное в своем роде? Потому они и назначают ему цену: для них тут — дело чести. Этим объясняется и то, что даже наиболее достойные дамы по своей глубинной сути довольно вульгарны, вот почему и самым благородным из них редко удается избежать приключений, достойных кухарки. Коль скоро природа предназначила ее для совращения, женщина всегда мнит себя центром Вселенной, особенно если она уже пала так низко, что ниже некуда. Самоуничижение женщины имеет под собой не больше основания, чем ее кичливость. Как педерасты становятся жертвой собственной гнусности, так и женщины навечно осуждены пребывать во власти иллюзий и пустых фантазий. Отсюда и драма. Вечная драма. А тут еще и то, что Маша — еврейка! Ей всегда необходима трагедия, ее личная трагедия. Трагизм, который не чета другим. Требуется, чтобы она почувствовала себя последней из последних, ниже всех опустившейся, упавшей на самое дно. А раз она считала себя другой, превосходящей прочих женщин, более независимой, особенной, при том, что на самом деле у нее нет иного ориентира, кроме всеобщих условностей, ей необходимо вовлечь в свое падение тех, кого она больше всего ценила, чье общество служило ей единственным развлечением, подчеркивая ее оригинальность. Вот почему она предала всю партию целиком, ведь то была ее партия, основа ее жизни, ее священный жупел, родное дитя, наконец — она сама. Ты только представь это беспорядочное бурление всплесков ее самолюбия. Ей хотелось иметь от меня мальца, чтобы получить возможность сгубить и его, утащив меня за собой прямо в грязь и кровь, замарав бесповоротно. Тебе никогда не узнать, чему она меня научила. Теперь я понимаю, что на маркизе де Саде не было вины. Самое страшное несчастье, какое может случиться с мужчиной, — причем оно не столько признак нравственной катастрофы, сколько предвестие преждевременной старости, — это когда он принимает женщину всерьез. Женщина — игрушка. Всякое разумное существо (а разум — только игра, не правда ли, игра без цели, то есть божественная забава) должно обязательно и непреложно вскрыть ей живот и посмотреть, что же там внутри. А если внутри ребенок, значит, вас обжулили. Ты теперь понимаешь, что я не мог больше играть с Машей? Теперь, когда убедился в ее несостоятельности? К тому же она, не имея подлинного чувства чести, уподобилась большинству пустодушных женских особей, то есть глупо и слепо подменила ее дамским тщеславием. Отныне ей надобно доказать — Боже правый, но кому, разве только себе самой, — что она снова оказалась права. Даже подтасовывая карты, ставя вместо козыря на собственную погибель, упрямясь и упорствуя, она желает доказывать свою правоту и за ценой не стоит! Вот где источник ее ярости и страстной ненависти. Я содрал покрывало с Вечной женственности. А Изида этого не терпит. И мстит. Думаю, что можно с легкостью предположить…
Все эти рассуждения доходили до меня в обрывках. Я был слишком занят собой, чтобы отнестись к ним с должным вниманием. Оказалось, что Женомор опять прав. На дворе было одиннадцатое. Дату пробил компостер на наших картонных билетах, которые я машинально вертел в пальцах, и ее можно было прочитать на просвет. 11 июня 1907 года. У меня дрожали руки и ноги. Что же произошло сегодня утром в Санкт-Петербурге и продолжает происходить сейчас? Я выбегал на платформу на всех остановках. Хотелось разузнать хоть что-нибудь, но спрашивать у встречных я не осмеливался. Газету же купить не мог: в наших новых паспортах значились имена неграмотных крестьян, расписывающихся крестиком. Ах, да будь оно проклято, это искусство перевоплощения, позволявшее нам иногда проникать в самые закрытые общества, чтобы разнюхивать тамошние секреты, а ныне мешавшее мне узнать самые обычные новости! Поскольку газеты покупать не было возможности, обратно в вагон я возвращался со шкаликами «Монопольки». И посасывал водку всю дорогу. Женомор охотно помогал мне в этом. Он все снова и снова заводил свои речи. А я продолжал терзаться страхом.
Положительно, мы были не на высоте, когда выходили из вокзала, а выглядели и того хуже, но, может быть, именно мерзкая хмельная расхристанность и позволила нам беспрепятственно миновать все кордоны. Платформы были запружены военными. На выходе пассажиров обыскивали полицейские. Каждый должен был показать документы. Но пьяных крестьян агенты пропустили беспрепятственно, тем более что тот, кто повыше, чуть не волоком тащил второго, который едва ковылял. Женомор ужасно хромал, раненая нога причиняла ему сильную боль. При каждом шаге из его груди рвался стон, но он скрывал свое состояние, кусая губы. Эти его гримасы вызывали у проверяющих шуточки и прибаутки, стихшие только после того, как мы миновали двойное полицейское оцепление.
При виде полицейских сердце у меня в груди сильно заколотилось, а когда мы вышли на привокзальную площадь, наш хмель как рукой сняло. Санкт-Петербург был погружен во тьму. Ни одной электрической лампы, никаких газовых фонарей. Везде кордоны. На Лиговке, где войска стояли в несколько шеренг, нас обыскали еще раз. По улицам скакали конные казачьи патрули. Над всем городом сгустилась тишина, и это не могло не впечатлять.
Так я узнал, что Женомор снова оказался прав.
Наш заговор разоблачен. Мы были преданы, проданы! Ах! Попадись Маша мне в руки, я бы задушил ее! Меня трясла холодная злость. Теперь уже я вцепился в Женоморово плечо: не будь у меня этой опоры, я бы упал.
С этой
минуты Женомор проявлял завидную выдержку и хладнокровную рассудительность, так что я полностью доверился его способности выпутываться из любого положения. Силы покинули меня. Мне все стало безразлично. Я ощущал только невероятную расслабленность и полнейшее равнодушие ко всему. Мы вышли на перекресток Садовой и Гороховой. Дальше идти было некуда. Улицу перекрыли. За баррикадой из вывороченных булыжников солдаты устанавливали пулемет. В конце улицы слышались далекие свистки, перекрываемые ропотом и гулом толпы. Похоже, полиция оцепила квартал, обыскивая дом за домом и арестовывая всех подряд. Время от времени до нас доносились хлопки отдельных выстрелов.Женомор увлек меня подальше, в глубь Садовой, и мы вошли в трактир как раз напротив крытого рынка. В трактире были три маленькие невзрачные комнатенки, грязноватые и набитые народом. В основном то были уличные торговцы и рыночные носильщики — мелкий люд, которому события этой трагической ночи помешали работать. Плечом к плечу они сидели за большими столами и маленькими круглыми столиками на одной ножке и шепотом обсуждали то, что творилось вокруг. В России всегда так, чуть доходит до каких-либо рискованных разговоров на людях. Спины гнутся дугой, ибо некая грозная, кошмарная сила давит на плечи, головы пригибаются от гнетущего страха. При нашем появлении воцарилось молчание, присутствующие сгрудились еще плотнее и застыли, прижавшись друг к другу. Лишь какой-то пьяный без рубахи декламировал стихи Пушкина.
Я рухнул на стул. Женомор долго крестился перед иконами. Затем взял себе большую тарелку с закусками, выпил изрядную чашку водки, снова обернулся поклониться иконам, заказал себе борщ, уселся за мой стол и, поругиваясь, закурил коротенькую трубку, а после положил ногу на ногу и громким голосом начал длинный монолог, где шла речь о колченогой кобыле и трех лошадниках, пытавшихся всучить ему эту хромую клячу. Он клялся и призывал Господа в свидетели, повествуя о том, что за жизнь ему бы устроила женушка, вздумай он привести в дом такую никчемную животину, у которой все ребра наружу, и как вся деревня подняла бы его на смех. Он рассказывал мне деревенские новости и восхищался тем, как здорово живут люди в городе. Он то красноречиво подвывал, то пускал слезу либо хихикал и, готовый раскиснуть от умиления, с горячностью все это втолковывал мне, своему дружку, названому братцу, а то взывал к воображаемым слушателям из числа деревенских старожилов, которые, конечно, никогда не поверят тому, что он говорит. Здесь он выходил из себя, рычал, божился, чертыхался, сыпал упреками и обвинениями, вконец оглушая меня своими выкриками. Люди один за другим вставали с мест, подходили поближе. Нас уже окружали несколько мужиков. Женомору задавали вопросы. Он отвечал, то и дело заказывая выпивку на всех. Вскоре в зале стоял общий гул, раздавались пьяные крики, никто никого не слушал. Всяк принялся рассказывать о собственной деревне. Жалеть, что ее покинул. Ругать город, хозяев, здешних богатеев. Потом все начали сетовать, как тяжело здесь работать, какие суровые настали времена. Тут разговор перешел на то, что происходило на улице, и мгновенно голоса стали тише. Каждый оказался свидетелем какого-нибудь происшествия. Все перешли на шепот, и снова образовались маленькие группки. Теперь мы перестали быть центром всеобщего внимания. К нам подсели два мужичка — старый извозчик и ночной сторож с рынка. А еще притащил свой стул декламировавший стихи пьяница, ему от Женомора тоже перепал стаканчик. Вскоре и за нашим столом началось перешептыванье, заговорили о городских сплетнях и слухах. Именно так мы разузнали обо всем, что случилось до нашего появления в городе. И, право слово, сведения были исчерпывающие: никакие газеты не смогли бы сообщить нам больше, ибо городской люд очень зорок и жаден до новостей. Он всегда со свирепой ненасытностью охотится за ними.
Покушения на царя не было просто потому, что ежегодный парад не состоялся и во всех войсках отменили отпуска. Говорили о восстании кронштадтских моряков. Кажется, случились волнения и на Васильевском острове, а казаки атаковали рабочих с Путиловского завода. В городе многие казармы были оцеплены полицейскими. А Семеновский полк перестрелял своих офицеров. Экипаж «Рюрика» был арестован Первым кавказским полком. Гвардия заняла центр города. Отрезаны целые кварталы. Произошли массовые аресты. Ночной сторож видел, как провели сотни арестованных, притом студентов среди них было совсем немного. Старый извозчик поведал о стычках на Выборгской стороне, говорили, что улица, ведущая к тюрьме «Кресты», была красной от крови. Пьяный меломан утверждал, что в Москве провозглашена республика, вся империя — в огне и потоках крови («Ведь я продаю газеты, — пояснил он, — а сегодня все они в цензурных вымарках!»). Извозчик возразил, что республику объявили не в Москве, а в Гельсингфорсе, поскольку на Финляндский вокзал простую публику не пускают. Но более осведомленный пьяница уточнил, что Черноморский флот снялся с якоря, чтобы идти в Констанцу, где матросы собираются сойти на берег. А вот ночной сторож божился, что Александровский сад был полон мертвецов.
Вся ночь прошла в хождении от столика к столику: мы перепроверяли полученные сведения.
Ранним утром извозчик привез нас к себе домой. Это был симпатичный человек по фамилии Дубов. Женомор полностью покорил его, пообещав при покупке той пресловутой лошади, о которой давеча шла речь, больше ни к кому другому за советом не обращаться — только к нему. Два дня я провел в сарае на соломе, никуда не высовывая носа. Судя по доходившим сведениям, катастрофа была полная. Петр, сын извозчика, принес нам газеты. Я читал ужасные новости. Арестовали всех. Приводились имена. Ро-Ро угодил в кандалы, как только объявился на «Рюрике». Восстание в Кронштадте утопили в крови. Все женщины в борделях были арестованы, и власти проводили расследование по этому таинственному делу о пропаганде. По всей провинции хозяйкой положения стала реакция. «Красная мадонна» Катя была повешена на борту сторожевого судна. Маковский посажен, Клейнман бежал, Хейфец умер под пыткой в одесском околотке. Козак казнен в Херсоне. Соколов покончил с собой, выбросившись из тюремного окна. Скважины в Баку горят. В Варшаве свирепствует погром. «Потемкин», изрешетив снарядами город, на всех парах пустился наутек. В последнюю минуту румынские военные власти Констанцы разоружили адмиральский корабль и посадили за решетку дезертировавший экипаж. Неплювьев был убит взрывом бомбы, но покушавшегося на него Черникова тотчас пристрелил стоявший на плацу адъютант. Пять других террористов, вооруженных бомбами последнего образца, арестованы в Севастополе. Все это я читал по нескольку раз, печатные строки приводили меня в трепет. Разыскивается виновник московского взрыва. Речь идет о таинственном англичанине. Но его персона совершенно меня не интересует. Я ищу упоминания о Маше. Ни в одной газете о ней ни слова. Ничего. И видимо, никто не подозревает о существовании еще одного субъекта: там нет Женомора. Ну-ка, ну-ка! Меня вновь обуревают подозрения. Но ведь это чистое безумие! Пока я валяюсь здесь на соломе, Женомор куда-то отлучился. Он действует. Он собирает сведения. Стал неразлучен с Дубовым. Под предлогом покупки лошади он обходит со старым извозчиком всех барышников; они заглядывают в чайные, пивные, заходят в трактиры. Я не могу понять, как Женомор это выдерживает? Дубов уже не просыхает. Женомора, по всей видимости, подстегивает та же тревожная неопределенность, что побуждает меня читать прессу. Ему охота разузнать, что приключилось с Машей. Что она делает, в какую щелку забилась? Он ищет след, какую-нибудь зацепку и ничего не находит. При всем том нет никаких сомнений, что именно Маша дала слабину. Это она выдала всех. Только она могла сообщить полиции столь точные сведения. Ей были известны наши планы, все имена участников и пособников. Но почему она не выдала меня или не помешала мне действовать? И по какой причине никому не известно о существовании Женомора?