Принцип жирового тела
Шрифт:
– А почему это я не замечу?
– А потому что пока ты живой, пока ты думаешь и чувствуешь, то смерти еще нет. А когда смерть есть, то тебя уже нет, и ты не можешь подумать или почувствовать, что ты умер. Природа все хорошо предусмотрела. Поэтому можно спокойно жить и не думать о смерти, потому что думать, в сущности, не о чем. Думай, Ленька, всегда о жизни, а не о смерти!
Я на всю жизнь и накрепко запоминал детали тех памятных бесед, которые почему-то протекали по большей части на кухне. Надо сказать, мои атеисты-родители, оба вузовские преподаватели, превзошли самих себя, объясняя мне устройство мира, и все же я в тот памятный мне вечер остался неудовлетворен и раздосадован, потому что на главный вопрос я так и не получил толкового ответа.
Что значит, думать не о чем! Почему это я должен был над чем-то не думать? Кто может мне это запретить?! И я стал из принципа думать изо всех сил, думать
Потом я стал понимать, что некоторая часть наружного мира была напрямую связана с моим беспокойством и с моей приятностью. Я стал узнавать эту часть наружного мира, которая отличалась от всех его других частей тем, что как бы наружный мир не менялся, эта часть была постоянно в его центре, и беспокойство и приятность во внутреннем мире часто зависели от того, как эта часть наружного мира взаимодействует с другими его частями. Я никогда не мог увидеть эту часть наружного мира целиком, она вела себя совсем по другому, чем остальной наружный мир. Основным ее отличием было то, что эта часть наружного мира каким-то особенным образом плавно перетекала во внутренний мир, то есть, ее соприкосновения с другими частями наружного мира отзывались во внутреннем мире. Мама и папа касались этой части наружного мира, чтобы во внутренней мире исчезло беспокойство и появилась приятность, и я начал быстро узнавать эти прикоснования и угадывать, что будет дальше, а потом я научился перемещать эту часть наружного мира по остальному наружному миру. Мама и папа брали в руки множество вещей, а иногда брали в руки принадлежащую мне часть наружного мира, и это было очень приятно. В остальное время часть наружного мира, связаная с моим внутренним миром, почти всегда была за какими-то загородками, прутьями или сеткой. Сам наружный мир тогда воспринимался еще совсем короткими отрывками, после чего наступал перерыв в восприятии, а следующий отрывок мог быть уже совсем не связан с предыдущим, как в кино, где большая часть кадров вырезана из ленты. В течение этих коротких отрывков времени я обнаружил, что эта особая часть наружного мира похожа на маму и папу, у нее тоже есть руки, только гораздо меньших размеров, чем у мамы и папы, и эти руки тоже умели брать вещи, и я мог ими управлять.
Надо сказать, что само слово "Я" было чрезвычайно чужеродно по отношению к этим ранним воспоминаниям. Несмотря на понимание тех особых свойств, которые отличали мое тело от от всего прочего мира, я тогда не противопоставлял свое тело остальной части мира, которая им не является, также как я не противопоставлял своей воли внешнему течению событий. В те времена у меня просто не было воли, а были спонтанные действия, вызванные моими спонтанными желаниями; они естественным образом вписывались в течение внешних событий, дополняли их, но отнюдь им не противопоставлялись. Все как бы делалось само собой, и отсутствующее "я" еще не опосредовало мои спонтанные действия. Позднее, когда я, уже взрослый, вновь и вновь возвращался к этим изначальным воспоминаниям, я неожиданно понял, что противопоставление "Я" внешнему миру началось тогда, когда я стал задумываться о результатах своих действий и планировать их сознательно, а не действовать безотчетно. Постепенная замена безотчетных реакций, вызванных безотчетными желаниями, осознанием своих желаний и построением планов действий, мало по малу вызвала ощущение оппозитивности собственных желаний, действий, планов, течению событий во внешнем мире, и опозитивности бытия собственного тела всей прочей физической реальности. Таким образом, на одном конце этой дихотомии оказался весь мир, а на другом конце - то, что я до сих пор называю "Я", за неимением лучшего понимания того, что это есть на самом деле.
Наконец, когда восприятие мира стало уже достаточно непрерывным, я обнаружил, что есть утро, которое переходит в день, затем наступает вечер, за которым приходит ночь, а потом опять утро, и что этот цикл никогда не прекращается.
С тех пор, как я это осознал, я так и жил по этому циклу, так же как мама и папа - вечером ложился и утром вставал, и этот цикл становился все более и более очерченным и рельефным в моих воспоминаниях. Мои воспоминания почему-то напоминали мне какую-то ленту, и в самом своем начале эта лента представлялась мне растрепанной, линялой и нечеткой, но чем ближе к настоящему, тем плотнее становилась материя, ярче краски и четче рисунок. И я уже знал, что эта лента моей жизни будет постепенно удлиняться, но происхождение и смысл этой ленты были для меня тяжкой загадкой, потому что у истоков этой ленты стояло самое грозное, самое непонятное, самое внутреннее первичное беспокойство, с которого началось все, а перед этим первичным беспокойством не было совсем ничего, и это почему-то было очень страшно. Я долго думал об этом, конечно же, не словами, и поэтому не мог рассказать об этом маме и папе. Но чем больше я об этом думал, тем страшнее мне было думать и вспоминать в одиночку.И однажды вечером, когда мама готовила ужин, а папа стоял рядом и рассказывал ей что-то взрослое, я не выдержал и спросил:
– Папа, вот ты говорил, что думать не о чем. А я подумал, и никак не могу понять, зачем все это надо.
– Зачем надо что?
– насторожился папа.
– Зачем надо все? Чтобы меня не было, а потом я был, а потом опять меня не было! Какой в этот смысл? Папа, который, как всегда, присел на корточки, чтобы ответить на мой очередной вопрос, - он никогда не общался со мной с высоты своего роста - вдруг сел на пол и сложил ноги лодочкой. В глазах его на секунду мелькнула тревога и растерянность, а затем вдруг появилось странное выражение, которого я раньше не видел.
– Ленька, ты какие конфеты больше всего любишь?
– неожиданно спросил папа тихим вкрадчивым голосом.
– Папа, ты же знаешь - "Белочку", ответил я, недоумевая над смыслом вопроса.
– Танюша, лапа, принеси нам одну "Белочку",- сказал папа маме тем же странным тихим голосом.
– Ребенок еще не ужинал - слабо возразила мама, которая только что закончила чистить картошку и скатывать тефтели из мясного фарша с рисом.
– Ничего-ничего, это для научно-философского эксперимента, кроме того, йоги даже рекомендуют сладкое подавать на закуску, а не на десерт. Папа встал, набрал в стакан воды и дал мне:
– Прополощи-ка рот, сынок. Я прополоскал рот и выплюнул воду в подставленную папой миску.
– Угощайся, Ленька!
– хитро сказал папа, протягивая мне "Белочку". Я сжевал конфету, глядя папе прямо в глаза и чувствуя какой-то непонятный подвох. Конфета была прямо из холодильника, холодная и немного хрустящая, очень вкусная, как и положено настоящей "Белочке".Папа снова протянул мне стакан для полоскания. Я послушно набрал в рот воды, хотя мне и не хотелось, и все ощущение вкусности конфеты, которое все еще оставалось во рту, смылось, растворилось и исчезло без следа в пресности и безвкусности воды. Я снова выплюнул воду в миску.
– Как ты думаешь, сын, какого вкуса вода?
– спросил папа.
– Никакого - ответил я не задумываясь.
– Значит, конфета вкуснее?
– еще раз уточнил папа.
– Конечно вкуснеес - ответил я.
– Так вот, вода во рту, до и после конфеты, это пример того, что ты чувствуешь до рождения и после смерти. А конфета - это жизнь. У нее есть вкус. Вот и ответь мне, зачем ты ешь конфеты? Какой в этом смысл?
– Потому что они вкусные - ответил я.
– Значит, вода, потом конфета, а потом снова вода лучше, чем просто одна вода, без конфеты? Я мотнул головой в знак подтверждения.
– Ну вот тебе и ответ на вопрос. Съесть одну конфету лучше, чем не съесть ни одной. Родиться и прожить одну хорошую и счастливую жизнь гораздо лучше, чем вообще никогда не родиться.
– Но почему я потом должен становиться мертвым, как дедушка Гриша?
– я уже понимал, к чему клонит папа, но неизбежность смерти и ее окончательность все еще беспокоили меня. Папа прошел к холодильнику, вытащил кулек с "Белочками" и покрутил перед моим лицом.
– Хочешь есть их всегда? То есть, вечно, без остановки? И никогда водой не запивать?
Я вспомнил, как я однажды съел сразу восемь "Белочек" подряд, и меня так затошнило, что пришлось выпить целую кружку воды, чтобы тошнота отступила. Видимо, выражение тошноты отразилось на моем лице, потому что папа продолжил:
– Вот так и жизнь. Надо вставать утром, что-то делать, о чем-то заботиться, каждый день, без передышки, всю долгую жизнь. Ведь когда-нибудь, через много-много лет, тебе это обязательно надоест, ты устанешь, и тогда тебе непременно захочется лечь и уснуть навсегда. Не сейчас, а через много-много лет, когда ты станешь такой же старенький, как дедушка Гриша.