Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
Шрифт:
Но, как и в случае с Розановым, приходится констатировать некоторую хронологическую путаницу, забывчивость или стремление писателя сбить будущего Друга-читателя с толку. Так что попытаемся реконструировать события в их истинной последовательности.
Пришвин стал членом петербургского Религиозно-философского общества в октябре 1908 года, путешествие же состоялось летом того года, а книга «У стен града невидимого. Светлое озеро» вышла в свет в 1909-м. Таким образом, не путешествие состоялось после знакомства, а знакомство после путешествия.
Это существенно, и иначе не могло быть. Молодому литератору, который позднее сам себя не без иронии в «Охоте за счастьем» аттестовал как типичного заумного русского интеллигента, надо было с боем завоевывать место
В раннем Дневнике описывается, как произошла их первая встреча:
«1908 г. 7 окт. Вчера познакомился с Мережковским, Гиппиус и Философовым… Как только я сказал, что на Светлом озере их помнят, Мережковский вскочил:
— Подождите, я позову…
И привел Философова, высокого господина с аристократическим видом. Потом пришла Гиппиус… Я заметил ее пломбы, широкий рот, бледное с пятнами лицо…»
Именно ей — Зинаиде Николаевне — через некоторое время он отдал рукопись своей написанной по следам путешествия к Китежу третьей книги «У стен града невидимого». Несмотря на чрезвычайно интересный замысел — показать сектантскую Русь, в художественном плане то была, по-видимому, самая неудачная из ранних пришвинских книга, что признавал и сам автор, усматривая в ней «некоторое манерничанье… и романтическую кокетливость стиля». Но с точки зрения общественного интереса, громадной религиозной и апокалиптической напряженности, интереса к сектантству она била в самое яблочко. А значит, и издателя можно было искать более серьезного, чем добрейший швейцарец Девриен, простодушно интересовавшийся у Пришвина, можно ли ему купить в «краю непуганых птиц» дачу.
Зинаида Николаевна, с которой позднее сравнит Пришвин охтенскую хлыстовскую богородицу Д. В. Смирнову, рукопись прочла, с автором побеседовала и отозвалась по принципу: да-нет не говорить, черного-белого не называть:
«У вас много вкуса, но много модности… Поймите красоту Капитанской дочки, эллинской статуи и вы поймете, что Евангелие не брошюра… Вы оттого не принимаете Христа, что боитесь смысла».
Едва ли г-жа Гиппиус, она же критик Антон Крайний, кривила душой. Ощущение маскарадности, некоторой условности первых пришвинских книг при всем их художественном обаянии шло в его творчестве по нарастающей именно по мере приближения и вхождения в Религиозно-философское общество. Различие это можно почувствовать, если сравнить «В краю непуганых птиц» и «У стен града невидимого».
В первой книге, когда автору для знакомства со староверами предлагают прикинуться ищущим, он отказывается:
«Советовали мне сделать так: взять с собой старую икону, чашку, одеться по-местному и поселиться где-нибудь у христолюбцев в любом доме; потом на глазах хозяев креститься двумя перстами, пить из своей чашки, молиться своей иконе и потихоньку попросить хозяев не говорить о себе полиции. Тогда будто бы сейчас же и откроются двери всех скрытников-христолюбцев, а вместе с тем и настоящих скрытников, которые живут часто тут же в потайных местах. Но эта комедия мне была не по душе».
В третьей — повторяется та же ситуация, но отношение к маскировке другое:
«Чтобы сойтись с ними, я перестаю курить, есть скоромное, пить чай. И все-таки побаиваюсь. Первое условие
для сближения — искренность. Но где ее найти, когда все эти предметы культа: старинные иконы, семь просфор, хождение посолонь, двуперстие, — для меня лишь этнографические ценности.Стучусь под окошком одного дома и побаиваюсь.
Старик черный и крепкий, как дуб, пролежавший сто лет в болоте, отворяет.
— Откулешний? Зачем?
— Ищу правильную веру».
Пришвин вряд ли сильно лукавил или только разыгрывал комедию — поиск правильной веры в православной (то есть уже имеющей правильную веру) стране стал к началу двадцатого века явлением повседневным, на котором сходились и отшатнувшийся народ, и беспокойная интеллигенция. Пришвин не был исключением: и сектантство, и старообрядчество казались ему более глубокими и более народными явлениями, нежели традиционное, «официальное» православие.
Здесь и таится основное отличие пришвинских книг от произведений Максимова и Арсеньева, которых никак невозможно было б встретить на заседаниях сомнительных обществ и уж тем более на сектантских радениях. Или Мельникова-Печерского, чиновника Министерства внутренних дел, крупнейшего специалиста по сектантству и расколу в прошлом веке, ни на йоту не отступившего от православия. А незадолго до Мережковского и Пришвина в этих краях побывал Короленко и написал о них повесть «Светлояр». Но Короленко остался для сектантов чужим, он природу описывал, а Мережковский стал своим («наш, он с нами притчами говорил»).
И Пришвин в этом невольном выборе двух традиций примкнул к Мережковскому, который не то радовался, не то печалился (или, может быть, слегка кокетничал) из-за того, что только сектанты его и понимают.
Хотя и не пришла Гиппиус от Пришвина и его книги в восторг, в РФО он был принят, а в 1909 году сделал доклад на заседании другого знаменитого общества — Императорского географического — о своей поездке к Светлояру, где поразил почтенную публику тем, что, не сказав ни слова и не обратившись к собравшимся с приличествующими словами, вдруг лег животом на эстраду и пополз, громко повторяя вслух:
«Ползут, все ползут… тут, там, везде. Мужчины, женщины — все ползут…»
По свидетельству очевидца театрального ползания В. Д. Бонч-Бруевича, автора знаменитой серии книг, посвященных изучению русского сектантства и будущего управделами ленинского Кремля, именно тогда укрепились связи Пришвина с главой петербургской хлыстовской секты «Начало века» П. М. Легкобытовым, человеком, потрясшим молодого писателя, ибо вдруг оказалось, что за народной жизнью можно и не ездить за тридевять земель, а найти ее прямо здесь, в северной столице.
«Он, — записал Пришвин о Легкобытове, — для меня больше народ, чем, может быть, весь народ».
Так интерес к сектантству в глухих углах России отозвался сектантством столичным, и Пришвин получил новую порцию для наблюдений и размышлений о странной схожести двух сект — интеллигентской во главе с Мережковским и простонародной во главе с Легкобытовым (хотя два вождя друг друга недолюбливали: Павел Михайлович звал Дмитрия Сергеевича «шалуном», а Дмитрий Сергеевич Павла Михайловича — «антихристом»).
Правда, ни на какие сборы в узком кругу Религиозно-философского общества Пришвина не допускали, не был он и на нескольких эзотерических собраниях с участием «самых верных», которые наделали немало шуму в Северной Пальмире и заставляли их участников неловко оправдываться, и хотя Михаил Михайлович заносил в Дневник все, что знал понаслышке, не случайно в дневниках и письмах самых известных литераторов тех лет имя Пришвина встречается крайне редко. Позднее Михаил Михайлович называл себя равноправным участником литературной и религиозной жизни начала века и писал в Дневнике о том, что в «Петербурге среди писателей было трое совершенно „русских“: Розанов, Ремизов и Пришвин», но на самом деле как бы благосклонно и сочувственно ни был принят маститыми мистиками Пришвин, ни в салоне Мережковского, ни в памяти его участников большого следа он не оставил.