Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование
Шрифт:
Быть может, Пришвин просто последовал Толстому, учившему, что если сошелся с женщиной — с ней всю жизнь и живи, или же этим браком хотел узаконить свое отцовство ради детей, но, размышляя о своем великом соседе и его супружестве, позднее заключил:
«Толстой все сделал для удовлетворения женщины, но в конце концов не удовлетворил же ее, тут путь: или побить, или бросить».
Первое было для Пришвина невозможно, а что касается второго, то оно произошло очень и очень нескоро…
Исчезновение Пришвина из Петербурга накануне революции, его уход под Елец вызвали недоумение Горького, взявшего Пришвина под свою опеку после «Черного араба» и выпустившего в «Знании» три тома его сочинений: «Ваше пребывание на хуторе какое отношение имеет к литературе?» —
Ответ опять-таки в Дневнике писателя следует сразу за этим вопросом, и ответ чисто пришвинский, где личное связано с общественным, мифическое с реальным, физическое с духовным, все вокруг вовлечено в орбиту его жизни, в автобиографическое пространство, и главным для писателя стала родная земля, дающая силы превозмочь настоящие и грядущие испытания:
«Луна где-то за домом, и, кажется, ночь, но звезда утренняя перед домом горит полно в рождении утра. Так, неоткрытым, неузнанным остается для меня лицо моей родины. Несчастной любовью люблю я свою родину, и ни да, ни нет я от нее всю жизнь не слышу, имея всю жизнь перед глазами какое-то чудище, разделяющее меня с Родиной. Чудище, пожирающее нас, теперь живет где-то близко от нас, и я видел вчера, в день призыва, как ворчливая, негодующая толпа оборвышей поглощалась им, и они, как завороженные змеем, все шли, шли, валили, исчезая в воротах заплеванного, зассанного здания. А может быть, это весна? самая первая весна и грязь эта и оплеванная родина — все это, как навоз и грязь, ранней весной выступающая всем напоказ?»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧАН
Глава 8
КРАСНОЕ КОЛЕСО
Поначалу к Февральской революции отношение у Пришвина было хотя и настороженным, но в целом положительным и конструктивным. К той поре причудливая судьба Михаила Михайловича совершила новый пируэт — свободный художник и вольный хуторянин угодил на государеву службу, где, как он позднее признавался, скрывался от войны. Происходило это в Министерстве торговли и промышленности, игравшем весьма существенную роль в военные годы, и именно тогда весельчак Ремизов прибавил к титулу своего друга, «луня бородатого, белого медведчика и волхва», новое звание «князя и полномочного резидента заяшного ведомства».
Всю зиму 1916—17 годов заяшный князь занимался «междуведомственной перепиской в должности делопроизводителя одного бюро, ведающего делом продовольствия», и за время службы с ноября по февраль перед ним прошла «картина возрастающей разрухи продовольствия» на фоне споров «нашего Превосходительства» с «вашим Превосходительством».
Работа в министерстве Пришвина утомляла и разочаровывала, но одна поразительная вещь с ним за это время произошла — новая и неожиданная для свободного литератора деятельность привила писателю некий чиновничий или даже государственный, прежде в пришвинских рассуждениях не встречавшийся, взгляд на природу власти и человеческого предназначения, так что даже о бескровной демократической революции он судил по таким характерным мелочам: вчера еще мальчишки в министерстве подавали пальто сотрудникам, сегодня же не подают и нагло смотрят, как сотрудники сами друг друга одевают, а потом министерская кухарка отказалась кормить чиновников и сказала, что понесет обед солдатикам.
Политические взгляды его в этот момент были совершенно далеки от какого бы то ни было радикализма, он стоял на беспартийной точке зрения и писал о том, что всякая партия, признающая Временное правительство, ему одинакова близка. Пришвин принимал участие в работе новых органов власти или, вернее, плавно перешел из старых в новые, однако судьба его в 1917 году оказалась связана не с Петроградом.
«Россия была до сих пор страною таинственной, с народом-сфинксом, как было принято говорить.
Теперь неизвестная страна показалась. „Земля!“ — воскликнули на корабле. И вот корабль причаливает к этой новой земле».
Эту новую и неизвестную землю писатель отправился открывать весной в Хрущеве, причем не просто как частное лицо и владелец хутора в 32 десятины,
а как делегат Временного Комитета Государственной Думы. И это очень важно. Одно дело — наблюдать за революцией в столице, совсем другое — в провинции.Снова перемена: известный писатель и петербургский чиновник взялся за соху. И была это не блажь, не прихоть и даже не дело принципа, но самое элементарное требование экономического выживания.
Племянник Михаила Михайловича А. С. Пришвин оставил замечательные воспоминания о сельскохозяйственных экзерсисах своего дядюшки в ту пору.
«Как-то я забежал к моим братьям. Они куда-то собирались.
— Отец землю пашет. Побежали смотреть!
— Далеко?
— Нет, тут рядом, за перелеском.
Недалеко за деревней дядя Миша действительно тянул борозду. Плужок вихлялся из стороны в сторону, но дядя Миша не сдавался. Он покрикивал на лошадь и победно поглядывал по сторонам. Сделав две или три загонки, он остановился.
— Фрося! — крикнул он. — Дай-ка попить.
Ефросинья Павловна, его жена, неторопливо, вразвалочку понесла ему пить. Дядя Миша в поту, взмокший, растрепанный, весь какой-то не такой, каким положено ему быть, жадно пил из фляги. Ефросинья Павловна смотрела на его работу, как может смотреть женщина, для которой крестьянская работа не в диковинку. Потом она, ничего не сказав, молча взяла у него вожжи и все так же молча повела борозду. Борозда получалась ровная и красивая.
— Гляди, Михалыч, а у твоей бабы сподручней получается, — сказал подошедший сосед. — Много ловчей работает… Как ножом режет.
— Сноровка, — сказал дядя Миша, закуривая.»
Вот этот дом и эта земля, которую Пришвин как крестьянин обрабатывал на пару с женой и нанятым работником, и привели писателя к конфликту с настоящими крестьянами и настоящей революцией и заставили переоценить многие вещи.
Елецкие мужики не могли видеть в петербургском литераторе и купеческом сыне такого же мужика, сколь бы он ни ходил самостоятельно за плугом и ни жаловался в печати, что запас ржи, у него отобранный, был куплен на деньги, которые он заработал в социалистической газете «Новая жизнь». Барин он и есть барин, будь у него много или мало земли и в каких газетах он ни писал бы. И даже то, что он пострадал за народ и сидел в тюрьме, мало кого волновало. А революция для бар оказалась временем совсем неподходящим. Там, в деревне, трезвея от февральского дурмана, называя себя барином из прогоревших, Пришвин неожиданно резко поправел и сравнил свою новенькую дачу в старой усадьбе с больным нервом, который мужики вечно задевают, вечно раздражают.
Определенная личная контрреволюционность Пришвина в семнадцатом году никогда не была в отличие от его дальнейшей позиции тайной для советского литературоведения. В статье о Михаиле Пришвине в «Истории русской советской литературы» удивительно верно и ехидно замечено: «Лето 1917 года застает Пришвина ищущим, но не нашедшим», что является перифразой известного высказывания декадентов по отношению к их литературно молодому собрату.
Только что мог найти он тогда в деревне, какие картины подмечал его живой глаз, еще совсем недавно любовавшийся общенародными поисками Китежа и вечной истины?
Убийства, грабежи, причем особенно подлые тем, что во имя этих грабежей надевалась маска порядка, воровство, достигавшее чудовищных размеров, и вот теперь бывший марксист и декадент, или вернее демократ, как бы сказали мы сегодня, взывал в печати к правительству объявить землю государственной собственностью. Есть что-то трогательное и даже плохо укладывающееся в общепринятые представления о Пришвине-индивидуалисте и природном человеке в его настойчивости и воле государственника. Но факт остается фактом: в семнадцатом году Пришвину было за державу обидно. В то время когда «каждая волость превращается в самостоятельную республику, где что хотят, то и делают, совершенно не считаясь с распоряжением правительства и постановлением других волостей и уезда», когда сущностью происходящего в России стал распад государства, беззаконие, воровство и смута, и каждый думал только о себе, о том, чтобы побольше урвать, писатель пекся о государственных интересах: