Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Последние строки этой записи очевидны – Пришвин интуитивно чувствовал личностное и более чем опасное расхождение с новой властью. Он ходил, как и все, по лезвию ножа, и хотя репрессии не коснулись писателя ни тогда, ни позднее, они глубоко ранили его, и после разговора с одной из своих знакомых, высказавшейся в том смысле, что «большевизм всем русским нравится», записал в Дневнике: «Если бы могла эта дурочка чувствовать хоть немного, как болит душа у русского, сколько сослано людей и как там страдают!» [991]

991

Там же. С. 157.

Среди репрессированных были и люди хорошо ему знакомые. В феврале тридцатого был арестован один из героев «Журавлиной родины» – потомственный владелец трактира и однофамилец известного писателя – Алексей Никитич Ремизов, и обычно сдержанный, избегающий без необходимости крепких выражений Пришвин не сдержался: «И какая мразь идет на смену». [992]

Месяцем раньше,

в январе, скидывали колокола с церквей в Троице-Сергиевой лавре. Сначала сбросили самого большого – Царя, который весил 4000 пудов, он покатился по рельсам и неразбитый лежал на земле; Корноухий, такой же по размерам, но более тонкий, массой в 1200 пудов, разбился вдребезги. Третьим сбросили Годунова, и эти события, при которых Пришвин присутствовал и запечатлел на фотопленку, произвели на писателя очень тягостное впечатление, вновь заставив задуматься над собственной судьбой:

992

Там же. С. 145.

«Трагедия с колоколом потому трагедия, что очень все близко к самому человеку: правда, колокол, хотя бы „Годунов“, был как бы личным явлением меди, то была просто медь, масса (…) но и это бы ничего, это есть в мире, бывает, даже цивилизованные народы сплавляются.

Страшна в этом некая принципиальность – как равнодушие к форме личного бытия: служила медь колоколом, а теперь потребовалось, и будет подшипником. И самое страшное, когда переведешь на себя: ты, скажут, писатель Пришвин, сказками занимаешься, приказываем тебе писать о колхозах». [993]

993

Пришвин М. М. Леса к «Осударевой дороге». С. 82.

14 апреля 1930 года застрелился Маяковский, и хотя первый поэт революции был нашему писателю чужд, в эти страшные месяцы Пришвин написал: «Никогда весной я не был таким гражданином, как теперь: мысль о родине, постоянная тоска не забывается ни при каких восторгах…» [994]

Атмосфера начала сгущаться и над Пришвиным, те силы, для которых писатель-единоличник был как кость в горле, перешли в наступление, еще не зная, что это их последний рывок и они скоро падут в кровавой чистке 30-х. Но тогда рапповцы были на коне и никто не мог подозревать о степени коварства верховного кукловода, свысока наблюдавшего за литературной борьбой. Разве что Горький. Однако он бесславно – по мнению Пришвина – уехал в Италию («Говорят, ни одного писателя не провожало его и что последние его три статьи отказались печатать „Известия“ и „Правда“. Так окончилась „хитрость“, которой он мог хвалиться весной прошлого года, все кончилось для М. Горького» [995] ), и впервые за последние годы Пришвин почувствовал себя одиноким и ненужным: «Не было еще случая, чтобы мне отказывали в журналах, но больше уже и не просят. Самое же главное, что сам чувствуешь: не нужный это товар»; [996] «Меня оттирают из „Нового мира“, как оттерли из охотничьей газеты, расчухали окуня»; [997] «Хлебнул чувство своей ненужности и в „Новом мире“ и вообще в мире современной литературы: видимо, все идет против меня и моего „биологизма“. Надо временно отступить в детскую, вообще в спец. литературу, потому что оно и правда…»; [998] «Вчера в „Новом мире“ был объявлен рекламный список напечатанных в прошлом году авторов, и вот что меня забыли упомянуть или нарочно пропустили – этот величайший пустяк! меня расстроило (…) У меня доходит до того, что боюсь развертывать новый журнал, все кажется, что меня чем-то заденут и расстроят». [999]

994

Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 212.

995

Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 31.10.1929.

996

Пришвин М. М. Дневник 1930 года. С. 156.

997

Там же. С. 169.

998

Там же.

999

Там же. С. 171–172.

Самым серьезным противником Пришвина в эти годы оказался профессор Высшего литературно-художественного института (того, что создал В. Я. Брюсов), выпускник Петербургского университета М. С. Григорьев.

Именно с его легкой руки Пришвина стали обвинять в бегстве от классовой борьбы, в идеализации старины, «в замкнутости и сознательной отчужденности от генерального фронта», [1000] а также в эпигонстве по отношению к символизму.

Вообще-то на фоне нынешних критических опусов и состояния наших литературных «ндравов» статья из леворадикального комжурнала производит впечатление корректной, уважительной и взвешенной, содержащей немало здравых мыслей. Например, таких:

1000

Там же. С. 179.

«Алпатов, если бы сделался писателем, был бы эпигоном символизма», [1001] – что понимал, возможно, и Пришвин, оттого и захлебнулся в своем творческом замысле.

Отталкиваясь

от странного противоречия, что известный и общепризнанный мастер слова почти никогда не разбирался в критике ни дореволюционной, ни послереволюционной, и от книги известного критика А. Лежнева «Литература революционных десятилетий», который писал, что Пришвин «не избегает современности, но он подходит к ней исподволь, осторожно, затрагивая ее как будто мимоходом и беря ее под самым неожиданным углом зрения», [1002] и предполагал, что писатель идет в литературе боковой тропой, М. Григорьев не без основания заметил, что такой же боковой тропой Пришвин шел и прежде. Но самый интересный вывод критик делал в конце:

1001

Григорьев М. Бегство в Берендеево царство // На литературном посту. 1930. № 9—10. С. 219–232. С. 57.

1002

Лежнев А. Литература революционного десятилетия, 1917–1927. 1929 (совместно с Д. А. Горбовым). С. 56–57.

«Постигнув полноту пантеистического созерцания, Пришвин теперь уже на все социальные явления смотрит как на частное явление с какой-то высокой и очень укрепленной точки зрения, с какой-то башни крепости, куда не доносится реальный и часто прозаический шум. На все явления Пришвин смотрит снисходительным, мудрым и любящим взором, взором романтической иронии человека всегда знающего нечто более совершенное, чем то, с чем он встречается». [1003]

Это вовсе несправедливое суждение по отношению к загнанному в угол, не имеющему жилья, бедствующему, непонятому человеку и очень верное, если иметь в виду его житейскую цель и дунинское будущее.

1003

Григорьев М. Указ. соч. С. 61.

Любопытно, что в тридцатом году вокруг имени Пришвина впервые за весь его долгий литературный путь вспыхнула настоящая литературная полемика, достаточно глубокая, острая и серьезно аргументированная, так что, не касайся она жизни и смерти человека, ее герой мог бы таким вниманием со стороны тогдашних зоилов гордиться. Критик А. Ефремин, на которого я неоднократно ссылался, решительно не соглашался с идеей Григорьева о пришвинском эпигонстве. «Пришвин настолько же далек от юродства А. Ремизова, насколько и от пессимизма К. Гамсуна, но далее всего от русских символистов. Русский символизм характерен прежде всего своим трагическим мировосприятием, которому совершенно чужд благостный, умиротворенный Пришвин», – писал он. [1004] Конечно, Пришвин не был таким уж благостным и умиротворенным, трагического в его книгах всегда было много; Ефремин угадал не столько нынешнее положение дел, сколько стремление своего подопечного, внутреннюю цель его творчества – примирить (умирить) все противоречия, даже самые злые, обрести цельность; и расхождение между писателем и критиком и, шире, между Пришвиным и тогдашним официозом шло по поводу средств достижения этой общей цели.

1004

Ефремин А. Указ. соч. С. 230.

По Ефремину, это возможно было только через огонь классовой борьбы и только при коммунизме, по Пришвину – через творчество (перевальская идея Галатеи). Но тем не менее и профессор Григорьев, и «поэт» Ефремин в чем-то очень важном Пришвина угадали, «расчухали», после чего от него требовалось принести покаяние за связь с Религиозно-философским обществом и отречься публично от старого мира. Пришвин, защищаясь от этих нападок, оправдываясь и объясняя себя, восклицал: «Я не мог описать эпоху богоискательства только потому, что выходит как-то фельетонно и не связано с органическим целым. Без этого живого чувства органического целого, чувства всей жизни по себе самому я ничего не могу написать». [1005]

1005

Пришвин М. М. Дневник 1930 года. С.180.

Все же в ноябре 1930 года Пришвин принял решение выйти из «Перевала» и написал Н. Зарудину:

«Дорогой Николай Николаевич!

Я выхожу из «Перевала», потому что все оппозиционные литературные организации считаю в настоящее время нецелесообразными. Кроме того, мысли, высказанные мной в «Кащеевой цепи» и друг моих сочинениях, в настоящее время все слова о свободе, гуманности и т. п. должны смолкнуть и писатель должен остаться с глазу на глаз с Необходимостью.

Перевальские слова о свободе, гуманности, творчестве и т. п. должны теперь смолкнуть, а писатель иметь мужество оставить литературу и побыть с глазу на глаз в недрах просто, как живой человек, «как все».

Все литературные оппозиционные организации считаю теперь неуместными и выхожу из «Перевала»». [1006]

Официально Пришвин сообщил об этом в статье «Нижнее чутье», опубликованной в январе 1931 года в «Литературной газете» и имевшей, по его словам, большой успех, хотя опубликована она была не сразу, в ноябре 1930 года редакция отказывалась ее принять, а Н. Замошкин говорил Пришвину: «Заедят».

Однако не заели и не смогли бы заесть, ибо статья была составлена так искусно, как умел писать только закаленный в битвах, умудренный жизненным опытом литературный муж. Начав с того, что автор одной из антипришвинских статей принял своего героя за юношу и вовсе не знал, что тот четверть века «работал в литературе» и еще до войны его книги были переведены на иностранные языки, Пришвин перешел в атаку на своих врагов.

1006

Воспоминания о Михаиле Пришвине. С. 101.

Поделиться с друзьями: