Пришвин
Шрифт:
«Б. (по всей вероятности, загорский художник Бострем. – А. В.),в сущности, стоит на старой психологии раба, конечно утонченнейшего: он очень искусно закрывается работой, притом без всякой затраты своей личности: это не выслуга.
Конечно, он в постоянной тревоге, чтобы его не просветили, и в этой тревоге заключается трата себя, расход: легко дойти до мании преследования, тут весь расчет в отсрочке с надеждой, что когда-нибудь кончится «господство зла»».
Для человека с искренним либеральным рассудком вопроса «что делать?» не было и путь был предельно ясен – уходить в глухую оппозицию, все остальное неприемлемо и подлежит осуждению – но что было делать державнику Михаилу Пришвину,
Какой выстраданной метафорой прозвучала одна из его записей 1932 года: «Тысячу лет и больше пересыхало болото, но почему же именно пересохло при мне?» [1016]
Но коль скоро досталось, раз пересохло, надо было принимать вызов и жить, выбрав путь не обличения, но утверждения: «Я спасаюсь иначе. Мне хочется добраться до таких ценностей, которые стоят вне фашизма и коммунизма, с высоты этих ценностей, из которых складывается творческая жизнь, я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле приток к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро».
1016
Пришвин М. М. Дневник 1931–1932 годов. С. 172.
«…Мне думается, что еще можно отстаивать свою позицию, которая состоит в том, чтобы личным примером в деле осуществлять то добро, которое обещают на словах».
Но вот что интересно и по-пришвински парадоксально. Ладно бы Пришвин, все понимая и исходя из того, что плетью обух не перешибешь, под давлением обстоятельств вышел из «Перевала», сделал вид, что раскаялся перед рабоче-крестьянской властью за свои эстетические убеждения и связь с попутчиками, да и затаился б в лесной избушке, где его, авось, не достанут и рентгеном не просветят и принялся творить сказки или писать в стол. Все это было бы легко объяснимо и логично, но на деле выходило сложнее: «Если бы юноши из „На посту“ отказались бы от некоторых своих приемов убеждения, я сейчас был бы ближе к их организации, чем к „Перевалу“, – записал Пришвин в Дневнике одновременно с выходом из „Перевала“, – потому что из двух дам мне ближе теперь „Необходимость“ с ее реализмом, чем „Свобода“ с ее иллюзией и романтикой».
Повинуясь необходимости выживать, в конце 1930 года, сразу по выходе из «Перевала», Пришвин обратился в близкое к РАППу издательство «Молодая гвардия» с просьбой принять его «на службу как литератора, подобно тому как служат художники, архитекторы и т. п. с определенным вознаграждением».
«Мною избрана „Молодая гвардия“ вследствие того, что я, как старый мастер, хочу посвятить себя в дальнейшем исключительно трудной литературе для детей и юношества».
О том, что из этого вышло, замечательно написал А. С. Пришвин. Его обширные мемуары, на которые я уже не раз ссылался, были опубликованы в журнале «Дальний Восток», а затем в «отредактированном» виде входили в избранные издания его прозы, и эти, впоследствии изъятые фрагменты я возьму в скобки, чтобы показать читателю, как любили наши редакторы причесывать текст и… Пришвина.
«Как-то раз, по-моему, это было осенью 1929 года (видимо, мемуарист на год ошибается. – А. В.),Михаил Михайлович пригласил Леву и меня на заседание редакционного совета издательства «Молодая гвардия», которое находилось тогда в Черкасском переулке. На этом заседании должен был
обсуждаться его отчет об ударничестве в литературе. Дело в том, что Михаил Михайлович объявил издательству «Молодая гвардия», что он отказывается от гонорара, а просто согласен получать по пятьсот рублей в месяц, а все написанное им будет давать издательству безвозмездно.[– А что, Алексей Толстой может быть ударником, а я нет? – говорил тогда Михаил Михайлович. – Чем я хуже Алексея Толстого? Вот пойдемте на заседание редакционного совета, и вы посмотрите, как я очарую этих очень приятных, на мой взгляд, молодых людей.]
Поехали в издательство. Ехали гремящим трамваем, который почему-то часто останавливался. Дядя Миша нервничал, хотя поводов для этого не было никаких.
– Пойдемте пешком, – предложил он. – А то этот трамвай…
Идти было недалеко. Мы соскочили с трамвая и быстро зашагали вперед. Дядя Миша [жадно] курил.
Пришли в издательство. В небольшой комнате густо набилось народа. Все сидели какие-то пожилые дамы. Особенно мне запомнилась одна: на ней было желтое платье, а в руках никогда мной не виданный лорнет. Дядя Миша осмотрел зал и сказал несколько вступительных слов, смысл которых сводился к тому, что вот он недавно закончил рассказ, который сейчас и прочтет, потому что отчет писателя – это, в первую очередь, рассказ о том, что он сделал как писатель, вот это и надо обсуждать.
Затем Михаил Михайлович начал читать только что законченный рассказ «Полярный роман». Читал он, как всегда, мастерски. Как песню. Рассказ Михаил Михайлович прочел часа за полтора, затем замолчал, захлопнул папку и поднял глаза, чтобы проверить, какое впечатление произвел рассказ на собравшихся.
Но зал молчал. Потом откуда-то из последних рядов пополз вверх плакатик, на котором было [крупно] написано: «А взято уже 6000 рублей!» Это подняла его та самая дама в ярко-желтом платье.
И снова тишина.
– Кто желает слова? – снова спросил председательствующий. – Я думаю, что рассказ Михаила Пришвина представляет определенный интерес и вызовет оживленные прения.
Молчание. Только дамы шушукаются между собой.
– Так кто желает слова? – снова спросил председательствующий.
Снова молчание, которое становилось просто неудобным. Потом раздался голос:
– Дайте мне, я скажу несколько слов…
Это произнес, поднимаясь, высокий, мешковато сложенный мужчина с огромными, постоянно двигающимися руками. Он начал свою речь вкрадчивым, ласкающим голосом:
– Дорогой Михаил Михайлович!..
– Кто это? – тихо шепнул я на ухо Леве.
– Ося Брик, – ответил Лева. [– У него есть отчество, но его никто не знает, все говорят: Ося да Ося.]
– Дорогой Михаил Михайлович! Мы все знаем вас как непревзойденного мастера короткого рассказа. Вы великолепно строите сюжет, у вас все как будто вытекает одно из другого. Вот и сейчас вы представили на наш суд свой рассказ «Полярный роман». Рассказ написан превосходно, все детали очерчены выпукло, как бы просвечивают. Словом, все великолепно. Эту лисицу полярную мы видим, как живую. Но… – он сделал многозначительную паузу. Обвел глазами собравшихся и продолжал: – Но нет в вашем рассказе того, как это называется… Да, да, духа, советского духа… Вы не улыбайтесь, пожалуйста… Вот, к примеру, вы пишете о вороне, а у вас не чувствуется, что это наша, советская ворона…
– Как, как? – вскричал Михаил Михайлович. – Советская ворона?
– Да, да! – продолжал настаивать Брик. – Именно не чувствуется.
Конечно, сердцу не прикажешь… Вот так… Вот и все, что я хотел сказать…
[По мере того как говорили другие ораторы, Михаил Михайлович все больше и больше наливался краской. Он начал понимать, что происходит: это была во всех деталях продуманная, тщательно взвешенная травля писателя. ] Руки Михаила Михайловича лихорадочно шарили по столу, собирая листки рукописи. Наконец он встал и попросил слова.