Приволье
Шрифт:
Наступило неловкое молчание. Желая как-то нарушить его, я стал рассказывать о Привольном, надеясь воскресить в Суходреве какие-то приятные для него воспоминания. Сказал я и о том, что встречался с Андреем Сероштаном, и, как бы между прочим, упомянул о тех переменах, которые произошли в совхозе: секретарша давно сидит перед директорским кабинетом, на амбарных дверях в шестом отделении замки висят на своем месте, а столовая имеет кассиршу. Артем Иванович молчал, казалось, он не слушал меня, думая о чем-то своем. Я спросил:
— Артем Иванович, как считаешь, надо ли было Сероштану так поспешно возвращаться к старому?
— Не улавливаю вопроса, — последовал ответ.
— Я говорю, может быть, Сероштану следовало повременить, может быть, он в чем-то поторопился? Как ты полагаешь?
— Индивидуум — это индивидуум, — авторитетно заявил Суходрев, оторвавшись от книги и
Неожиданно Суходрев умолк, зажал в кулаке бороденку, словно бы хотел что-то вспомнить, затем начал старательно перелистывать книгу, как бы желая во что бы то ни стало найти там и «высшую, субстанцию» и «мысль индивидуума». Тут я уже окончательно понял: нужный разговор у нас не склеится. Чтобы не сидеть молча, я спросил, не знает ли он, где находится хутор Кынкыз, и услышал тот же ответ:
— Не улавливаю…
— Где-то есть хутор с таким, несколько странным, названием — Кынкыз, — повторил я. — Мне необходимо там побывать, но адреса я не знаю. Может, ты знаешь?
— В списках тех сел и хуторов Скворцовского района, которые нами охвачены политпросвещением, хутор Кынкыз не значится, — охотно и уверенно ответил Суходрев. — Это точно. Да, не значится.
Тут он, забыв обо мне и о существовании Кынкыза, взял с полки несколько книг, сунул их в портфель, взглянул на свои ручные часы, говоря:
— Пора! Прошу прощения, меня ждут на семинаре.
И мы расстались.
В гостиницу я вернулся в плохом, подавленном настроении. Теперь мне уже ничего более не оставалось, как дождаться Олега и уехать из Скворцов в поисках хутора Кынкыз. Я сидел перед окном, видел пустой, давно убранный, скучный огород, залитый низкими лучами нежаркого осеннего солнца. Всюду валялась картофельная ботва, сухая, землянисто-серая, липли к земле блеклые, похожие на мокрую бумагу листья лука. Я видел убранный огород, а мысль моя не могла оторваться от Суходрева. До боли в сердце он огорчил меня, и не столько своей внешностью, смешной народовольческой бородкой, сколько теми внутренними переменами, причины которых я не мог ни понять, ни объяснить. Повторение «не улавливаю вопроса», старательное перелистывание книги — к чему все это? В нем жила какая-то странная отрешенность от всего реального, что находилось за книжными стеллажами и за стенами его большой комнаты. И то, что он много лет пишет книгу «Вопросы ленинизма и вопросы жизни» и, как он говорит, полемизирует со Сталиным, а сам боится, чтобы я, чего доброго, не написал бы об этом в газете, — то и удивляло меня и казалось мне странным и непонятным.
Не переставая смотреть на освещенный солнцем пустой огород, я с горечью подумал о том, как же мне быть с Суходревом? По моему замыслу в сюжете «Запаха полыни» Артем Иванович Суходрев уже прочно занял подобающее ему место, и именно тот Суходрев, каким он был в Привольном. До сегодняшней встречи с Суходревом я был спокоен и никак не мыслил себе «Запах полыни» без Суходрева, пусть даже и под другой, вымышленной фамилией. И вдруг такое огорчение. Обидно было, что не стало того, знакомого мне, реального Артема Ивановича Суходрева, а вместо него появился какой-то странный однофамилец, совсем другой Суходрев, человек не реальный, не земной, а какой-то книжный, что ли. И если я опишу этих совершенно разных однофамильцев как одно и то же лицо, то кто же мне поверит? А без Суходрева «Запах полыни» у меня не получится. Что же делать? Как поступить? И я подумал: может быть, это и есть как раз тот случай, когда мне необходимо принять совет Никифора Петровича и выдумать другого Суходрева, не того книжного, которого я увидел сегодня и не узнал. Мне необходимо было описать Суходрева не таким, каким он стал за эти три года, а таким, каким бы мне хотелось видеть его здесь, в Доме просвещения, и таким, каким он был в Привольном.
И я надолго задумался. Ведь можно же, допустим, описать нашу встречу в Доме просвещения совсем не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой мне хотелось бы? Безусловно, можно. В комнате мы были одни, свидетелей у нас не было, да если бы и были, то кто стал бы проверять, устанавливать истину. Никто этого делать не станет. К примеру: была встреча, но не было ни смешной бородки, ни старательного перелистывания книги, ни слов «не улавливаю вопроса», ни разговора о том, что Суходрев полемизирует со Сталиным, ни, тем более, его желания скрыть от печати свою работу о Ленине. Или: я мог бы увидеть Суходрева и здесь, в этом царстве книг, все таким же земным, реальным, энергичным, смелым новатором,
и в его лукавых глазах все так же блестела бы хитроватая усмешка. Да, так написать можно. Но это было бы отступление от правды. Тут на меня навалились вопросы — один потруднее другого. Что важнее и что нужнее? Голая реальность или обобщенный вымысел, похожий на реальность? Чистая, нигде и ни в чем не измененная правда или тот авторский домысел, который в искусстве бывает сильнее и убедительнее ни в чем не измененной чистенькой правды? Натурализм в его чистейшем виде, то есть только то, что было, существовало, и ничего больше? Или обобщенный взгляд художника? Только то, что есть, что мы видим, ощупываем руками, или свое, авторское видение мира? Только факты и факты или свое, авторское отношение к фактам жизни?Вопросов было много, я так в них запутался, желая отыскать нужные для себя ответы, что не услышал, как в комнату вошел Олег. Лицо у него было грустное, и я сразу понял: дорогу в Кынкыз он не разузнал? Он присел на стул, опустил голову и сказал:
— Наверное, сам черт знает, где находится тот Кынкыз.
— В исполкоме тоже не знают? — спросил я.
— Дажеть удивились, когда я спросил про Кынкыз. Не слыхали про такой хутор.
— Карту смотрел?
— А то как же. — Олег ниже опустил голову. — И карту всего края осматривал, и с шоферами разговаривал. На карте такой хутор не значится. Разные хутора имеются, а Кынкыза нету.
— Что говорят шофера?
— Разное, а в общем и целом — ничего определенного, — ответил Олег, все еще не поднимая голову. — Шофера считают, что Кынкыз — название татарское.
— Это и без них известно.
— Ну так вот, они советуют искать Кынкыз в тех районах, каковые находятся поближе к Калмыкии. — Олег посмотрел на меня тоскливо, виноватыми глазами. — Так как? Покатим к калмыкам?
Я согласился. Мы быстро собрались, оставили Скворцы и выехали на главный Ставропольский тракт, который уходил к Апанасенковскому и далее — на Элисту.
Мы все же не теряли надежду где-нибудь отыскать злосчастный Кынкыз.
13
Убегал лоснящийся кушак асфальта, а по обе его стороны — степь и степь в своем неярком осеннем наряде. Я знал, что мы будем проезжать Привольный, и все одно как же я обрадовался, когда вдруг у въезда в хутор увидел стоявшую на кургане чабанскую мамку с ярлыгой на плече. Я попросил Олега замедлить бег «газика». Мы тихонько проезжали мимо кургана, и мне казалось, будто моя бабуся повернулась к нам и, как бы приветствуя нас, чуточку приподняла чабанский посох и сказала:
«Мишуха, ты шо, опять едешь в Привольный в гости?»
«Нет, бабуся, я еду теперь далеко, ищу в степи хутор Кынкыз».
«А на шо вин тоби понадобился, тот Кынкыз?»
«В нем живет Ефимия, а у Ефимии есть дочка Паша. Хочу ее повидать».
«Ну, счастливого тебе, внучок, пути».
«Прощайте, бабуся, прощайте…»
— Миша, ты что бубнишь? — спросил Олег. — Или молитву читаешь?
— Так, думаю вслух, — ответил я, а сам подумал, что уже не увижу больше ни этого кургана, ни стоящей на нем женщины, так похожей на мою бабушку Пашу и на статую на Пискаревском кладбище. — Ну, теперь поехали быстрее.
Олег только этого и ждал. Он так пронесся по хутору, что лишь крылечки с крашеными ступеньками мелькали по бокам да убегали назад тополя с пожелтевшими снизу листьями. Давно не стало ни кургана со стоявшей на нем чабанской мамкой, ни Привольного. Открылась такая даль, что, куда ни посмотри, — простор и простор бил в очи, и, казалось, не было ему ни начала, ни конца. Навстречу нам надвигалась только что взошедшая озимь — озаренная солнцем, она поднималась к небу зеленым нежным полотнищем. Затем озимь сменила пахота, она убегала во все стороны, свежая, только что взрыхленная плугом и расчесанная бороной. Побывавшая под лемехом земля блестела черным глянцем, над ней, отыскивая добычу, то садясь, то взлетая, низко кружилось воронье. Там и тут встречались села и хутора, чем-то похожие и чем-то не похожие на Привольный и на Богомольное, — с теми же землянками, заросшими травой, с теми же живописными крылечками, с теми же подпиравшими небо тополями и с теми же постройками близ села или близ хутора было нетрудно даже отсюда, с дороги, узнать, где стоял комплекс овцеводческий, где молочный, а где — птицеводческий. Я провожал взглядом незнакомые мне поселения и думал: может быть, где-то здесь, среди этих степных селений, и приютился хутор Кынкыз и мы, не зная об этом, промчимся мимо него? Тогда я попросил Олега останавливаться в каждом селе или хуторе и спрашивать у жителей о хуторе Кынкыз. Как на беду, никто такого хутора не знал.