Приволье
Шрифт:
Марта работала машинисткой-стенографисткой в Министерстве тяжелого машиностроения, и она, пожалуй, одна знала, что я помимо «Сельских этюдов» написал две повести — «На просторах» и «Весна-красна». Знала она и о том, что обе эти повести я переделывал много раз, исчеркивал рукопись так, что с нее, что называется, кровь текла, и каждый раз Марта переписывала исправленный текст на машинке. Она говорила мне с нескрываемой радостью, что ей нравилось и то, о чем я написал, и особенно то, как я писал.
— Миша, и как ты все это можешь придумать? — спрашивала она.
— Я не придумываю, я пишу только о том, что сам видел и хорошо знаю.
— Ну, и я кое-что видела в жизни, а как все это описать?
Она огорчилась, может быть, больше, нежели я, когда узнала, что обе мои повести не были приняты к печати. Только одна Марта знала о том, что «На просторах» и «Весна-красна»
— Миша! Милый, ну и что? Чего злишься?
Как это свойственно только душевно щедрым женщинам, Марта умела найти такие простые, ободряющие слова, которые всегда помогали мне и успокоиться, и снова приняться за переделку рукописи. Только ей было известно и о том, что повесть «На просторах», набравшись смелости, я отнес на квартиру Никифору Петровичу, известному романисту и лауреату. Прошло уже месяца четыре, а ответа от лауреата не было и я уже потерял всякую надежду получить его.
Известно Марте было и о том, что мои родители в настоящее время находились в Конго, что вместе с ними жила моя десятилетняя сестренка Оля и что я, как казалось Марте, больше родителей любил свою бабушку Пашу с хутора Привольного.
— Миша, а почему ты называешь ее геройской бабусей?
— Если бы ты знала, какая это удивительная женщина, — отвечал я. — Ну ничего, мы как-нибудь побываем у нее в гостях, и, я уверен, она тебе понравится, и тогда ты сама узнаешь, почему я называю ее геройской бабусей.
Я тоже знал о Марте почти все. Знал и о том, что у нее была несчастная любовь и теперь в деревне, близ Москвы, у ее матери с младенческих лет живет ее теперь уже трехлетняя дочурка Верочка, и когда однажды мы вдвоем поехали навестить ее, я был удивлен, что эта прелестная девочка свою бабушку называет мамой Настей, а свою мать — тетей Мартой. И Марта, спокойно слушая это детское — «тетя Марта», смеялась так, будто это говорила не ее родная дочь и не о ней и смеялась тем нарочито веселым смехом, каким обычно смеются, когда слезы острым комком перехватывают горло. Я знал, Марта мысленно и радовалась и благодарила меня за то, что я ни разу не спросил, кто же отец Верочки и где он сейчас. Даже когда мы возвращались в электричке в Москву и Марта, улыбаясь и показывая свои мелкие и острые, как белые пилочки, зубы, спросила, как мне понравилась Верочка, очевидно, сама желая начать разговор о том, кого она когда-то любила, я ответил, что девочка — прелестное создание, да вот только плохо, что родную мать называет тетей, и сразу же перевел разговор на другую тему, стал рассказывать новый сюжет для своих «Сельских этюдов».
Отношения у нас были, я бы сказал, вполне хорошими. Вдвоем мы никогда не скучали, не ссорились, умели и поговорить всласть, и по душам поспорить, и вволю посмеяться, пошутить, и песню спеть. Марта задушевно пела песню «Темная ночь», а я подтягивал ей. Тот, кто увидел бы нас впервые, ничего о нас не зная, непременно подумал бы, что это и есть настоящие, любящие, во всех отношениях примерные супруги. Мы ни разу не объяснились в любви и постоянно жили мыслями о том, что мы любим друг друга, о нашем неясном будущем, радовались и своей близости и тем обычным супружеским отношениям, к которым мы с каждым днем привыкали все больше и больше. Раньше я лишь изредка приходил к ней, а теперь стал жить у Марты, как у себя дома. Был же я прописан в отцовской квартире, которая ввиду длительной заграничной поездки ее хозяев была опечатана. Иногда нам казалось, что наша жизнь так и останется спокойной и счастливой, и нам необходимо было придать ей, хотя бы формальности ради, лишь законный характер — пойти в загс и зарегистрироваться. И вдруг, как снег на голову среди жаркого лета, этот мой неожиданный отъезд на
хутор. По всему было видно, Марта терялась в догадках, она никак не могла понять, почему я собрался уезжать именно теперь, в самом начале весны, когда даже московские бульвары, за зиму так старательно закопченные, уже начали покрываться робкой бледной зеленью. Я знал, Марта привыкла ко мне, как и я к ней, она называла меня «гривастым бородачом с белесыми бровями», по-детски радовалась каждому моему приходу к ней, и ей трудно было, я это понимал, даже представить себе, как она останется одна, без меня.— Марта, об одном прошу: не распускай нюни, не шмыгай носом, как простуженная, — сказал, я, придя вечером к Марте и видя ее в слезах. — Ну чего плачешь? Провожаешь-то не на войну?
— Миша, милый, как же я без тебя?
— А как я без тебя?
— Ты же мужчина, тебе легче…
— Знаю, и тебе несладко будет, и мне нелегко. — Я нарочито прошелся по комнате широкими решительными шагами. — Мы связаны, как веревочкой. По себе вижу: я не то что привык, а словно бы присох к тебе. Ты отлично это знаешь. Мне приятно и видеть тебя, и говорить с тобой.
— Вот и не уезжай.
— Не могу. Надо ехать. Непременно!
— А как же веревочка?
— Не бойся, она не разорвется. Она крепкая.
— А я боюсь. — Она смотрела на меня, и по ее щекам текли слезы. — Миша, не уезжай. Живи, как жил. Разве тебе плохо? Скажи, что тебе еще надо?
— Об этом я уже говорил, и не один раз. Мне надо что-то сделать, чего-то добиться. Не забывай, Марта, мне уже двадцать четыре. А что я сделал в жизни? Окончил с отличием литфак, устроился на спокойную должность и на удобную жизнь у тебя под боком. Написал несколько газетных рассказиков, две плохие, непригодные для печати повести. Мало, очень мало.
— А что сделаешь там, на хуторе?
— Я сам еще ничего не знаю. Но пойми, Марта, не ехать туда я не могу. Все уже решено. Помнишь, один рецензент не постеснялся обидеть меня и написал жестокую правду: «Непонятно, зачем все это написано». Я много думал об этих горьких для меня словах и давно уже пришел к мысли: рецензент-то был прав. В самом деле, зачем написаны мои повести? Что они несут в себе? Что я сказал в них своего, нового?
— Ты же отнес повесть «На просторах» известному писателю, лауреату, — сказала Марта, глядя на меня полными слез глазами. — Подождал бы его ответа. Что он скажет?
— Слишком долго приходится ждать. Я был у него с повестью еще в прошлом году зимой. А сейчас уже весна. Старик наверняка потерял мою рукопись и давно забыл о моем существовании.
— Прости, Миша, но я скажу то, что думаю: хороший ты парень, а совершенно ненормальный, — говорила Марта, глотая слезы. — Зачем тебе целый год жить на этом степном хуторе? Да и как же можно так необдуманно поступать? Ты бросаешь работу, Москву, наконец, меня… Может ли это сделать человек нормальный?
— О том, что я сякой-такой, ненормальный, я уже слышал, и не только от тебя. — Я снял пиджак, повесил его на спинку стула и сел. — Точно так же, как ты сейчас смотрели на меня мои добрые начальники, которым я письменно и устно старался объяснить причину своей поездки на хутор. Правда, они не плакали, как ты плачешь, говорили со мной вежливо, я бы сказал, любезно, а в душе, это я видел, считали меня придурком, не от мира сего. Я могу понять: они прижились на одном месте и теперь, в свои уже немолодые годы, поступить так, как я, не могут и потому меня считают ненормальным. Но как же мне понять тебя, мою сверстницу, мою добрую, хорошую Марту? Как?
— Разве это трудно? — спросила она, глядя на меня мокрыми, виновато мигающими глазами. — Я теряю тебя, Миша, вот это и надо было бы тебе понять. Еще одно горе свалилось на мои плечи. Выдержат ли они?
— Да что ты? Я же вернусь.
— Когда? Что с нами будет через год? Нет, еще раз убеждаюсь, все вы, мужчины, эгоисты.
— Ну хорошо, чтобы нам не расставаться, поедем вместе. Поедем, а? Поживем у моей геройской бабуси. Ну как, Марта? Поедем?
— Да ты что? Как же мне можно ехать?
— А почему нельзя? Все можно, ежели пожелать. Сядем в самолет и улетим, как птицы небесные.
— Что я стану делать там, на твоем хуторе? Стенографистка чабанам, надо полагать, ни к чему. — Марта хотела улыбнуться и не смогла, молчала, покусывая губы и сдерживая слезы. — Значит, стану находиться на твоем иждивении. А тебе самому жить там будет не на что.
— Да, к сожалению, это так, — согласился я с грустью. — Те, кто увидел во мне человека с придурью, в моей просьбе о деньгах отказали. Так что теперь одна надежда — на гонорар. Буду писать очерки, статьи.