Приз
Шрифт:
— Стив, значит, ты решил? — спросила Дана.
— Конечно, — Стив обнял ее за плечи. — Дана, ты любишь Генри?
— Люблю, — Дана покраснела, стараясь уйти от взгляда Кронго.
— Ну вот, Дана, будь искренней. Будь всегда искренней. Скажи, к чему ведет грязь?
— Надо искренне любить, — Дана улыбнулась, и краска сошла. — И тогда не будет грязи. Я искренне люблю. Искренне. Я люблю и Генри, и тебя. Двоих.
— Ладно, хватит об этом, — Стив потрепал Дану по голове, и ее завязанные узлом волосы рассыпались по плечам. — Мсье, наверное, нужно спешить. Мы тоже скоро уезжаем. Как только будет пароход. Здесь слишком тяжело.
Глаза Даны грустно посмеивались. Кронго заметил, что, когда она смотрит на него, возле ее губ собираются чуть заметные морщинки-точечки,
— Любовь, — тихо сказал Стив, глядя на патрульного.
— Что, месси? — негр положил автомат на колени. Посмотрел на Кронго. Улыбнулся. Он сидел на парапете.
— Любовь, — обняв Генри за шею, сказала Памела.
— Простите, месси, я человек прямой, — патрульный медленно зацепил ремень автомата за плечо. — Ведь на вас стыдно смотреть.
— А вы не смотрите, — сказал Стив.
— Вы как цыгане, — негр улыбнулся. — Ведь если честно говорить, это грязь, грязь, месси. Посмотрите на себя.
— И все равно я вас люблю, — сказал Генри.
— Тьфу, — патрульный сплюнул. — Расходитесь потихоньку. Смотреть стыдно.
— И все равно любовь, — улыбнулся Генри.
— Вы на себя посмотрите, — патрульный мотнул головой, хохотнул, но теперь уже зло. — Ты, оборванец… У меня у самого девчонке пятнадцать, что, если она к такому попадет… У тебя же грива, не волосы… Обрить надо…
— Любовь, — улыбнулась Дана.
— Месси, я их знаю, — негр, пытаясь сдержаться, ласково погладил автомат. — Я вижу, вы местный… Они и своруют, недорого возьмут… Моя бы власть, я бы их всех в санпропускник, а потом… потом…
— На прощанье — еще раз любовь! — Стив церемонно поклонился Кронго.
Кронго заметил, как Дана, уже отойдя, обернулась и помахала рукой — обращаясь только к нему.
— Ладно, — рука на прикладе автомата дрожала, щеки негра стали свинцовыми. — Посмотрим, любовь… Вывели из себя… Дерьмо волосатое… Если бы вы знали, как… Как…
Он нервно усмехнулся, привычно выхватил зубами из-за отворота рукава сигарету, закурил.
— Простите, месси…
С детства, сколько он себя помнит, в парижской квартире матери собирались люди. Он привык к тому, что они приходят, он как-то по-особому привык к ним, не придавал значения тому, что это за люди, зачем они каждый вечер едят, пьют, разговаривают в их квартире. Потом, взрослея, он постепенно понял — многие из этих людей были очень близки матери, это были не только ее друзья, но и те, кто давали матери работу, среди них были редакторы, издатели… Но то, что они давали работу, происходило как-то само собой, не считалось главным; многие приходили просто из-за того, что им нравилось бывать здесь, просто — из-за того, что здесь можно было вести себя как угодно, оттого, что здесь все были равны.
Как-то сразу, внутренне, Кронго понял, что эти приходы гостей нужны матери. Больше того: в том, как мать их ожидала, как отвечала на звонки, как бросала все дела ради них, как перед приходом гостей вместе с домработницей бегала по магазинам и потом вместе с ней разбирала на кухне коробки, полные еды и бутылок, — во всем этом он чувствовал, что эти частые сборища для матери что-то очень важное, чуть ли не главное в жизни.
Он знал, что отцу эти приходы гостей не нравятся, отец всегда находил предлог, чтобы уйти из дома или лечь спать, даже не показавшись.Сколько раз маленький Кронго был свидетелем ссор отца и матери из-за этого; и важность приходов гостей, того, что они значили для матери, он понял именно из-за этих стычек, в которых мать всегда была непримирима.
— Нгала…
— Что? — мать, обычно помогавшая в эти минуты домработнице или делавшая что-то по дому, при этих словах отца поворачивалась.
Она делала вид, что пытается понять, что же сейчас хочет сказать отец, хотя Кронго видел — на самом деле она все отлично понимает. Ее маленький нос морщился, красивые, резко очерченные губы поджимались, глаза становились злыми. Уже по одному этому «Нгала», не очень уверенно сказанному отцом, она понимала и чувствовала, что именно было причиной разговора, что вызывает его неудовольствие. Кронго помнит — мать поступала в таких случаях всегда одинаково. Она срывала передник и тихо, будто боясь, что с передником что-то случится, опускала его на первый попавшийся предмет. Если же мать стояла посреди комнаты, она тихо бросала передник на пол. После этого, раскачиваясь, пружинясь на каждом шаге, будто собираясь прыгнуть, подходила к отцу и останавливалась вплотную к нему, нос к носу.
— Что тебе не нравится?
Отец, как казалось Кронго, сначала хотел ей объяснить что-то очень сложное, что-то очень важное для него. Но, по привычке сморщившись, не выдерживал и говорил обычно одно и то же:
— Нгала, мне… не нравится эта орава. Не нравится гора окурков после них. Не нравится, что они жрут, будто приехали из голодного края…
— Слушай, — мать говорила это громким шепотом; казалось, она выдавливает слова, как шелуху, случайно попавшую ей в рот.
В эти минуты Кронго остро чувствовал, как они далеки, как не понимают друг друга. Отец сокрушенно закрывал глаза, лицо его становилось неподвижным, несчастным, странно глухим.
— Не закрывай глаза, — по-прежнему это был шепот, и по-прежнему мать его выдавливала. — Я тебе сколько раз говорила — не лезь в мой мир, — после этого она повторяла слова, выделяя каждую букву и мыча: — В-в м-мой-й м-мир-р-р. Ты меня понимаешь?
Отец обычно молчал. Иногда он тихо говорил:
— Прошу тебя, Нгала… Не при ребенке…
— Нет, давай при ребенке. У меня есть свой мир. Я не виновата, что тебе его не понять, — мать говорила тихо, с ненавистью, но так, что эта ненависть звучала почти ласково. — Прости — не понять. И не корчи из себя глухого. Не корчи. Я не лезу в твоих лошадей. Это твое дело. Занимайся ими сколько хочешь. Но и ты не лезь в мои дела. Ты понимаешь меня, милый?
Кронго помнит — ему нравилась мать в эти минуты, нравилась ее ярость. Отец не мог долго сопротивляться.
— Ну, ладно, ладно, Нгала. Хорошо.
— Нет, подожди, — глаза матери все еще ненавидели отца.
— Нгала, ну хорошо, закончим.
— А сколько они съедят — не твоя забота. Ты понимаешь — не твоя забота? Н-н-е-е! т-т-воя-а! з-з-забота!
— Ладно, Нгала, ладно. Я ведь не об этом.
— А я об этом.
Мать несколько секунд молча и ненавидяще смотрела отцу в глаза, и отец всегда не выдерживал, сдавался. Обычно после этого он пытался обнять ее или тронуть за плечи. Но мать, уже ожидавшая этого жеста, увертывалась гибким, пружинистым движением. Лицо ее при этом становилось спокойно-непроницаемым, так, будто все вокруг уже переставало существовать для нее, — и она шла искать передник.
Вспоминая сейчас это время, Кронго не помнит всех, кто собирался тогда у них. Бесконечное число лиц, всех оттенков и рас, белых, коричневых, иссиня-черных, был даже один полинезиец, — громкие имена, среди которых многие встречались в газетах. И — Жильбер.
Да, конечно, прежде всего Жильбер. Конечно, Жильбер стоял среди них особняком. Жильбер был совершенно непохож на всех. Они понимали друг друга — все эти годы. Больше того — Жильбер, единственный из всех, пристрастился к бегам и ходил туда всегда, если выступал Кронго.