Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вы мне не мешаете.

Он не заметил, как старуха ушла и они остались одни. Это «вы мне не мешаете» было сказано спокойно, без всякого выражения, и было спасением для него, потому что он не хотел уходить. Ксата по-прежнему, склонившись над зеркалом, осторожно раскрашивала лицо — так, будто Кронго здесь не было. Ей было около семнадцати лет, и он, вглядываясь тогда в ее лицо, в пухлые, нежные, доверчиво беззащитные губы, в маленький, с легкой горбинкой нос, в коричнево-матовые, гладкие, сильно скуластые щеки, в огромные глаза, в которых странно уживались, жили одновременно испуг и уверенность, — он пытался понять, что же является главным в этой невозможной, раздавившей его, пугающей красоте. Но ведь ничего же нет, просто

это негритянская девушка, девочка, почти ребенок. Но нет — в Ксате был какой-то секрет. Но тогда он так и не мог найти этого секрета. Потом, вспоминая эту первую встречу, он помнил, ему казалось, что секрет этой красоты был в ее глазах. В удивительной силе, которая жила в этих темных и одновременно прозрачных глазах, силе, которой Ксата была награждена от рождения.

Ксата продолжала гримироваться — так, будто его и не было. Поймав взгляд Ксаты, он вдруг с удивительной ясностью понял, что эта сила беззащитна. Когда Ксата, отрываясь от зеркала, изредка смотрела на него, его удивляла бессознательная, не осознанная самой Ксатой сила ее глаз и беззащитность этой силы, беззащитность, которая, как он вдруг понял, могла владеть всем миром. Казалось, Ксата просто не знала, что она красива. Не понимала, в чем секрет этой красоты.

— Я сейчас уйду, — сказал Кронго.

— Да, пожалуйста, сидите, — Ксата, короткими мелкими движениями поднося к щекам древесный кармин, выводила мелкие круги на щеках, и он понял, что она будет танцевать «священный танец». — Вы, наверное, смеетесь над нашей деревней.

— Нет, почему же… Ну что вы… — он вдруг понял, что слова путаются, он говорит не то, что хотел бы.

Он был растерян, подавлен, язык не слушался его. Но ведь он понимал: для того чтобы понравиться Ксате, он должен вести себя не так. Этот не слушающийся его, заплетающийся язык, это несвязное «ну что вы» — гибельны. Он должен вести себя по-другому, по крайней мере — должен хотя бы казаться спокойным. Ксата, как всякая женщина, увидит его растерянность — и все будет кончено.

Но сейчас, глядя на тонкую, хрупкую руку Ксаты, глядя, как эта рука движется мелкими шажками, легкими поворотами кисти от губ к щекам, нанося грим, он понял, что Ксата в ы ш е. Ксата увлечена гримом и не замечает его взгляда, но он тут же понял это и сказал себе — Ксата и ее красота в ы ш е. Выше всего, и прежде всего — выше того, о чем он сейчас думает. Он не может прикинуться или показаться спокойным — если он не спокоен. Он должен быть таким, какой есть — до последнего движения, до последней мысли. Красота Ксаты не терпит лжи.

Наверное чувствуя его состояние, но думая о чем-то другом, Ксата нахмурилась. Ему показалось, что Ксату испугало что-то, и он тут же попытался понять — что могло ее испугать.

— Вы… — обе ее руки делали теперь плавные движения, нанося последние мазки. — Недавно приехали?..

Она наверняка все знает о нем, знает, сколько раз он сюда приезжал, знает все — в том числе и о матери, и об Омегву. Тогда — зачем она спрашивает об этом? Кронго сейчас страстно хотелось, чтобы она проявила к нему интерес. Ему хотелось рассказать ей обо всем, что с ним связано. Об отце, об ипподроме, о бегах, о Гугенотке. Но Ксата посмотрела на него — и он испугался прозрачной темноты ее глаз, спрятался от нее, вдруг понял, что она и так, без рассказа, все о нем знает. Знает — хотя далека, бесконечно далека от Парижа, от отца, от Гугенотки, от его мира. Он хотел ей ответить — но не мог. Язык не слушался его, просто не слушался. Но это не было трусостью или робостью, это было какое-то странное, непонятное ему состояние. Кажется, она поняла и это — и приняла как должное. Через несколько секунд за дверью чей-то молодой голос сказал: «Ксату не видели?» Уже давно над площадью за хижиной глухой рокот барабанов превратился в нарастающий призывный гром.

— Ну, все… — Ксата встала, закутавшись в накидку.

Сейчас он лихорадочно искал в ее глазах,

в неторопливых жестах, в любом ее движении ответ — хотя бы намек, что она хоть что-то хочет ему сказать, хоть как-то проявит свой интерес к нему. Но она ничего не сказала, отвернулась, выскользнула в дверь.

Отец всегда работал с ним старательно, на совесть, и уже с девяти лет приучал не только к качалке, но и к верховой езде.

Отец в воспоминаниях детства был совсем другим, чем потом, когда Кронго вырос и они вели и скаковую, и рысистую конюшни на равных, вдвоем, как два товарища. По сравнению с тем, каким отец казался ему в детстве, он стал потом как будто ниже ростом, его светлые волосы поредели, хрящеватый большой нос покрылся сетью прожилок. Но глаза, которые Кронго запомнил еще пятилетним мальчиком, голубые, прищуренные, по-прежнему, как и в его детстве, со спокойным упрямством смотрели на мир. Глаза отца оставались неизменными. Эти глаза всегда как будто высматривали что-то в Кронго. В детстве, когда отец сажал его в качалку, эти глаза будто пронизывали все насквозь.

— Запомни, фис, все наши предки были лошадниками, — отец говорил это, стоя у качалки, держа ладонь на крупе.

Десятилетний Кронго, считавший себя уже опытным наездником, следил, как вздрагивает на крупе кожа, как дергается в стороны репица хвоста. Он разбирал вожжи, усаживался пониже, чтобы дотянуться ногами до передних упоров.

— И дед твой был лошадником, и прадед был лошадником.

— Да, па, — Кронго не терпелось скорей выехать. — Наш прадед был по матери шотландец. Да?

— Верно. Поэтому, говорят, нам и передается по мужской линии упрямство. Я ведь тебе рассказывал о «порошке Дюбуа»?

— Да, па.

— Ну вот. Если будешь сейчас молодцом и хорошо проведешь размашку, я тебе разрешу последний круг маховые.

— Ой, па! — Кронго от счастья прыгал на качалке, тянул за вожжи, и отец еле успевал задержать рванувшуюся лошадь. — Ой, па! — и тут же, нахмурившись, сердито кричал, натягивая вожжи и подражая отцу: — Тпрр-ру, чудо гороховое! Тпрр-ру! Стой-й! Пу-у-угало!

— Ну вот. И расскажу тебе о «телефоне Дюбуа». Эту историю знает весь ипподром. Старики, конечно.

Отец подмигивал, и у Кронго по спине шел холодок.

— Хорошо, папа. Я постараюсь.

Отец отходил. Кронго привычным движением опускал на глаза очки, чмокал, уже запомнив золотое правило, что лишние жесты и слова на посыле ни к чему, — и выезжал на круг.

— Понимаешь, фис… «Телефон Дюбуа» — это только твой прадед мог додуматься… Ты ведь знаешь — твой прадед умер в качалке.

— Знаю.

— Твой прадед взял Приз.

— Разве прадед взял Приз? Не Кубок, не Мемориал, а П р и з?

Отец морщится, и Кронго отлично понимает, что это значит.

— Твой прадед взял Приз, но пересек черту уже мертвым… Поэтому заезд был пересмотрен. После медицинской экспертизы первое место присудили другому.

— Пап, а мне говорили, что это вранье.

— Дураки говорили.

— Не-ет, па-ап. Ну ведь правда… Такая легенда, насчет того, что умер в качалке… И пересек линию мертвым — она ходит про каждого десятого наездника.

— Ну хорошо — легенда. И про «телефон Дюбуа» — легенда?

— Нет, па, про «телефон Дюбуа» — не легенда. Я знаю, что это было. Он обошел самого Томсона, да, па? На Базальте на Кубок Арденн? И как-то схитрил?

— Во-первых, не на Базальте. Если бы на Базальте, Базальт был абсолютно нормальной лошадью. Без всяких припадков. Твой прадед шел на Глобусе. Ну, а Томсон…

— Но Томсона же в то время нельзя было обойти. Да, па? У Томсона же не было лошади классом ниже «один-пять-пять». Ты же знаешь, ну, па? Вот, вот, вот, да, я вспомнил. На Айседоре-Два. Она брала два дерби подряд, я помню, па. Я читал. Только нигде не записано, что это был «телефон Дюбуа».

Поделиться с друзьями: