Признание в ненависти и любви(Рассказы и воспоминания)
Шрифт:
Он не посмотрел на меня, облизал сухим языком запекшиеся губы и уставился в окно, где синело небо и плыли растрепанные облака. У меня навернулись слезы. И — что за диво? — мне показалось, что на груди у Жана что-то блеснуло. «Неужели крест? — подумала я. — Откуда Жан взял крест? Почему надел?.. Чтобы не так мучили? Чтобы это обернулось упреком мне? А возможно, захотелось показать, что страдает за высокое? А возможно, вспомнил мать — и потянуло стать ближе к ней, почерпнуть от нее силу?» Представилась и сама мать, видимо, здоровая, чистая, женщина-труженица, кормилица… Боже мой!..
Но тут, как и в прошлый вызов, дзинькнул
Фройлик подозрительно глянул на меня, на Жана.
— А ну-ка, к стене давайте! — распорядился он вяло. Мы отошли к стене и, подняв руки, оперлись на нее.
Ощущая дыхание Жана, близко видя его профиль, боясь посмотреть ему на грудь, я промолвила одними губами:
— Готовится провокация, Жан. Позорнейшая провокация!.. Они задумали выпустить от твоего имени листовку. А мне предложили дать подписку и отправиться в лес. Взяли заложницей сестру. Как быть — согласиться или поднять бунт?
Я понимала — это дико. Изменила человеку, выдала его, а теперь у него же прошу совета. Но мне нужны были его слова! Нужно было показать, что я готова чудовищной жертвой оправдаться перед ним, попробовать спасти его честь, отвести черный поклеп.
Он прикрыл глаза.
— А как же с Эльзой?
— Все равно… Иного выхода нет!
— В общем ты права… — через мгновение блеснул он глазами, и плечо его коснулось меня. — Но уже ни грана хитрости, Эмма! Это мое условие и приказ. Расскажешь там правду. Она нужна не менее, чем мы с тобой. И сейчас, и потом…
— Из-за этого и крест? — опасаясь, что он рассердится, все-таки спросила я.
— Какой крест?.. А-а! Нет, до такого еще не дошло… — немного растерялся он. — Но что ты думаешь? С такими дьяволами, как Фройлик… возможно, и стоит побыть праведником. Хотя у одного мексиканского художника, как мне говорили, сам Христос крошит этот крест молотком…
Вот, пожалуй, и все… Наспех подлечив в тюремной больнице, меня выпроводили в дорогу. В отряде также почему-то торопились. И когда на Бегомльский аэродром из-за линии фронта прилетел очередной самолет, сразу отправили с ним. Остальное, товарищ следователь, вам известно… Гражданин? Ну что ж, учту. Я ведь понимаю, что кругом виновата…
ЖИВОЕ СЕЧЕНИЕ
маленькая повесть
Теперь это кажется почти что призрачным — таким оно было богатым на неожиданности.
Нашу десантную группу, пока допустили на летное поле и позволили грузиться в «Дуглас», с которого поспешно сняли подвешенные бомбы, две недели держали на хуторе. «Если вам своих людей не жалко, мне своих жалко», — повторяла Гризодубова, возглавлявшая тогда Внуковский аэродром, и спокойно ссылалась на какую-нибудь причину — погоду или опасность на трассе.
Не знаю, как другие, а я прямо-таки страдал. Донимали мысли о новом необычном задании: мы летели напомнить врагу — да, да! — что кровь людская не водица. Не терпелось встретиться с товарищами, которых я не видел почти полгода. Что там с Матусевичем, Платаисом, Гришей Страшко? Живы ли?.. Хотя о Матусевиче и Трише я кое-что слышал в Москве, да это еще больше разжигало меня.
Но нам не везло. Абсолютно. Когда мы подлетели и дали круг над расчищенной партизанской
поляной, обнаружилось — приземляться нельзя, вокруг поляны идет бой. Правда, нас обнадежил командир «Дугласа» — он знал еще одно место, где можно было приземлиться… «Тут рукой подать, в Червеньских лесах», — видя наши вытянутые лица, кивнул он на иллюминатор. Однако то, что в воздухе было «подать рукой», на земле выглядело чуть иначе. От Логойщины, где мы намеревались обосноваться, нас отделяли десятки извилистых километров, железная дорога и автомагистраль Минск — Москва, которая очень сильно охранялась.Из группы я один бывал здесь раньше, поэтому план, как преодолеть неожиданные препятствия, оказался чрезмерно сложным. А, как известно, где сложность, там новые трудности. Я сгорал от нетерпения.
Но наконец с приключениями мы добрались до Руднянского леса, где находился подпольный Логойский райком, и переночевали в землянках. Утром, оставив рюкзак, плащ-палатку, я с проводником — есть же всему конец! — уже торопился в Буды, где, как сказали в райкоме, стояла спецгруппа, присланная штабом партизанского движения, и можно было встретить Матусевича, а возможно, и Гришу Страшко.
В калитке, на которую мне показали, стоял пожилой мужчина в косоворотке, с непослушными, зачесанными назад волосами. Заложив ногу за ногу и прислонившись к верее, он читал газету. Что-то сердитое сквозило в его бледном лице. На мой вопрос о Матусевиче он равнодушно смерил меня взглядом и, не сказав ни слова, дал пройти во двор.
В чистой половине избы, где все, что можно, было покрашено и побелено, я нашел одну живую душу — женщину, которая страдалицей стояла у окна, упершись лбом в переплет рамы.
На мой стук она не ответила. Не шевельнулась и когда я без разрешения переступил порог.
Я назвал себя. Не знаю, заметила ли она мое замешательство, или кое-что слышала обо мне, но ресницы у нее дрогнули.
— А-а-а! Проходите, — запоздало предложила она через силу. — Но Алеся нет. Пошел с группой под Минск… Проходите! — повторила уже с большей готовностью объяснить, как и что. — Сегодня, наверное, вернется.
Хотя недавно проезжали и тут из «Штормовой»… Пугали, что наши, кажется, попали в беду.
— Они что, видели? — начал я, догадываясь — передо мной жена Матусевича.
— Нет. Но слышали стрельбу и разрывы гранат в той стороне.
— Ну и что?
— Это верно… — согласилась она, поправляя прическу. — Алесь не теряет присутствия духа, как другие!
В ее голосе слышались сердитые нотки — она, видимо, принадлежала к числу людей, которые сердятся и даже злятся, когда что-нибудь угрожает их близким. Но ей самой хотелось верить — с мужем ничего плохого не случилось, — и, глуша тревогу, она принялась хвалить его рассудительность, смекалку и опыт его товарищей, отправившихся с ним.
— А это кто? — спросил я о мужчине в косоворотке, который стоял в калитке.
— Не узнали? Мурашка. Это же Рыгор Мурашка! Вы читали его, конечно… — И снова заговорила об Алесе, называя его то ребенком, то хитрущим-хитрущим. — Из огня вышел цел и невредим, — тяжко вздохнула она, смахнув пальцем со щеки слезы и снова чуть сердясь. — Алесек ты мой, Алесек!.. Да разве мог он вообще примириться с чужаками, если так дорожил своим? Нет, понятно. Не мог и замкнуться в себе. Слишком знал много. Он же ведь энциклопедия у меня ходячая.