Признательные показания. Тринадцать портретов, девять пейзажей и два автопортрета
Шрифт:
Макаров спокойно рассматривает эти упреки и во всем, что касается «исполнительской», как сказали бы сейчас, стороны дела, полностью солидаризируется с ними. Симонов и сам знал за собой грех репортерской торопливости, и действительно, его романы страдают отсутствием композиционной дисциплины, строгой продуманности в отношении к слову и слогу. Но почему же они тогда так охотно, так жадно читались демократическим большинством? Неужели как раз в силу их антипсихологизма и рационалистической односторонности?
Да, еще и еще раз проверив ход своих наблюдений, говорит Макаров: корень симоновской популярности именно в этом, ибо тут мы сталкиваемся с особым родом художественности и особым типом прозы, действительно чуждой и психологизму, и образной многомерности, зато захватывающей читателя
«Симонов — писатель политический, он весь в современности, в гуще современных вопросов… и сама образная система призвана наиболее четко выразить идею политическую».
Этого мало? Мало, если подходить к симоновской прозе с классическими требованиями. И вполне достаточно, если взглянуть на нее как на «психологический документ, зафиксировавший настроение, состояние общества в определенных условиях, в определенный отрезок времени». Даже «практицизм Симонова — предпочтение им практических вопросов укрепления боеспособности армии душевному миру людей» в понимании критика есть
«вовсе не отрицательное, как это иные полагают, качество. Без земного практицизма, увы, неосуществимы самые высокие идеалы… Роман Симонова воздействует больше на ум, чем на сердце. Но это не осуждение, а всего лишь утверждение особенностей его таланта».
Напомню, что все это говорилось тогда, когда никто и не подозревал еще о существовании особого феномена «политической прозы» с ее действительно специфическим образно-стилевым строем и с ее специфическими способами воздействия на читательские умы. Но суть даже не в приоритетности наблюдений и выводов критика. В контексте нашего разговора важнее то, что, четко и строго определив своеобразие симоновского дарования, Макаров и в этой статье, и в последующих выступлениях подходил к книгам Симонова, руководствуясь уже не только самыми общими принципами литературного творчества, но и теми вполне конкретными законами, власть которых над собою признавал писатель. Если он порицал в дальнейшем Симонова-романиста, то не за недостаток «художественности» в канонической ее форме, а как раз напротив — за малоплодотворные попытки писать так же «психологично», как другие романисты, воссоздавать такие же «чувственно осязаемые образы», как и в традиционном общественно-бытовом романе. Если же хвалил, поддерживал, то в тех случаях, когда писатель прорывался к своему, только ему присущему и характерному.
А это, может быть, самое главное и самое запоминающееся в критике Александре Макарове. Ахмадулина была дорога ему тем, что она именно Ахмадулина, а Смеляков тем, что он именно Смеляков, и незачем ни от Ахмадулиной требовать «смеляковской» скульптурности и публицистичности, ни от Смелякова ожидать «ахмадулинской» воздушности и артистизма. От каждого — свое. Каждый замечателен своим, и только своим.
Такое родственное понимание, такое доверие к художнической индивидуальности, такое умение «войти в положение» и судить о достоинствах и недостатках книги изнутри этого «положения» писатели, как выяснилось, ценят даже больше самых неумеренных славословий. Недаром же они так согласно, распри позабыв, сошлись со своими воспоминаниями об Александре Николаевиче на страницах изданных уже после его смерти книг «Критик и писатель», «Идущим вослед», «Литературно-критические работы» (том 1) с тем, чтобы принести дань памяти и любви своему критику. Своему — для Федина и Залыгина, для Исаковского и Матвеевой, для Ан. Иванова и Симонова, для Ахмадулиной и Сорокина, для Астафьева и Слуцкиса, для Ал. Михайлова и Аннинского…
Читая этот список откликнувшихся на кончину Александра Макарова, — а ведь можно вспомнить еще и Тихонова, и Ваншенкина, и Баруздина, и Коновалова, и Горышина, и Казанцева, и многих, многих, — кто рискнет вымолвить классическую фразу насчет того, что «в одну телегу впрячь не можно…», кто рискнет, хоть на мгновение, не поверить в идеалы, которыми и ради которых
жил критик?И вновь перед мысленным взором возникает та старая, пятидесятилетней уже давности фотография — словно бы вся советская литература с любовью обернулась вослед своему Калите, своему радетелю и собирателю рассеянных творческих сил…
Марк Щеглов работал в критике около трех лет.
Александр Макаров — более тридцати…
Что же из этого следует?
Многое. Сопоставляя манеры, методики, самые типы жизненного и творческого поведения этих выдающихся писателей-критиков, право же, как сказал к случаю Макаров,
«…не грех подумать, что и природа не лишена способности заглядывать вперед».
Щеглов словно бы знал (впрочем, почему «словно бы»? Он, к несчастью, вот именно что знал), сколь краток отмеренный ему судьбою срок. И — торопился, частил, захлебывался порою в прямой монологической речи, наталкивал в каждую статью тьму и «вечных», и практических вопросов, стремился откликнуться лишь на «центральные» поводы и «центральные» книги, концентрировал суть, пытаясь найти и находя типические начала в самых разнородных именах, явлениях, тенденциях, литературных событиях.
Макаров, напротив, неспешен. Он любит вернуться спустя годы все к тому же предмету, заново обследовать его, проверить истинность высказанных когда-то суждений и гипотез. Он жалуется, приуставши: «Я не только не успеваю за всем следить, я ни за чем следить не успеваю…» — но на самом же деле, конечно, успевает не упустить из виду ничего из более или менее существенного, а порою и вовсе не существенного. Он тяготеет к жанру пространной обзорной или портретной статьи, входит в детали и подробности. Склонен к тому, что называется лирическими отступлениями, к шутливому или серьезному объяснению с писателями и аудиторией. Да и вообще напор монологической речи как-то не по нему. Куда предпочтительнее беседа с читателем-другом — неторопливая и непринужденная, позволяющая и так и этак подойти к теме, взвесить все «за» и «против», подтянуть «тылы», всесторонне обезопасить смысл высказывания.
Я не знаю, как они относились друг к другу; намеренно не интересовался, хотя и есть пока у кого спросить. Не исключаю, впрочем, что без особого воодушевления. Статьи Макарова могли казаться Щеглову несколько пресноватыми и вяловатыми, да и сама мысль о необходимости сблизить и примирить позиции на основе «золотой середины» и центристской умеренности вряд ли была по душе «строгому юноше». Что же касается Макарова, то он ловил, возможно, младшего — по возрасту и стажу — товарища на увлечении полемическими крайностями, «нигилистичности» в отношении к недавнему прошлому, на стремлении утвердить как действительное, сущее то, что было пока представлено только в потенции.
Сказывалась, надо думать, и разница в социально-биографическом опыте. Макаров помнил доколхозную деревню, «варился» в комсомольской среде тридцатых годов, воевал, служил в краснофлотских газетах, редактировал, принимал деятельное участие в организационно-творческих мероприятиях Союза писателей и с недоверием относился ко всем, кто пришел в литературу с университетской скамьи:
«Что нужно критику?
Прежде всего — школа жизни.
Я не верю в критиков, за плечами которых лишь школа да вуз».
Если исключить аскетическое житье в коммуналках, больницах и тубсанаториях, то за плечами Щеглова были вот именно что «школа да вуз». Тоже «школа жизни»? Тоже, но принципиально другая, ибо, как бы там ни было, Щеглов изначально тяготел к городской, «профессорской» культуре, видел себя ее работником, тогда как Макаров, гораздо больше, в общем-то, преуспевший в жизни, ни на миг не забывал о своем «мужицком» происхождении, социальной среде своего детства и юности.
Словом, они разные, очень разные. И все же, знакомясь со страницами, посвященными этим критикам, не отмечали ли вы, читатель, черты когда внезапного, а когда и ожиданного фамильного сходства между «ниспровергателем» Щегловым и «собирателем» Макаровым, между «строгим юношей» и мужем, умудренным изрядным житейским и литературным опытом?