Призраки вокруг нас. В поисках избавления
Шрифт:
Правда всегда тревожна: если мы признаем существование незримых сил, что бы мы под этим ни понимали, то мы должны поменять и свой взгляд на жизнь, мы должны научиться постоянно пересматривать наши ценности, делать непростой выбор. Наши психологические задачи больше не могут сводиться к изменению моделей поведения или когнитивному перепрограммированию. Открыв себя незримому, динамическому миру, мы заново приобщимся к тайне – одновременно притягательная и пугающая перспектива для одержимого властью, привыкшего к комфорту, осторожного сознания. Юнг писал: «Самое незначительное в нашей жизни, если оно обладает смыслом, может стать важнее самого существенного» [28] . Эта книга появилась не потому, что я так хотел, а потому что теллурические силы не оставляли меня, навязчиво требуя своего. Как говорится в программе двенадцати шагов, «противоборство рождает упорство».
28
Jung C. G. The Aims of Psychotherapy (1931) // The Practice of Psychotherapy. The Collected Works of C. G. Jung. V. 16, Princeton, NJ: Princeton University Press, 1954. Par. 96. –
Я же добавлю: то, что мы гоним от себя, может стать патологией – поверхностной, плоской жизнью или вредными привычками, депрессией, одержимостью объектами, на которые была спроецирована непрожитая жизнь. Признаемся: все, что мы гоним от себя, всегда возвращается к нам навязчивым призраком.
Глава 3. Призраки наших родителей
Наши биографии, наши психические жизни, наши импульсы, направленные во внешний мир, сдерживаются и управляются силами, трансцендентными сознанию и индивидуальным намерениям. Подумайте, например, о том, что мы – единственные смертные существа, осознающие всю непрочность своего положения в этом мире. Жизнь преподносит нам два дара: мгновение и осознание его скоротечности. И за нами остается два долга: прожить жизнь как можно более полно и смиренно возвратить этот дар, когда придет время. Но заметим также, что наше собственное восприятие путешествия под названием «жизнь» в значительной степени зависит от той линзы, через которую мы смотрим на мир.
В детстве сразу после Второй мировой войны я получил в подарок летный шлем на меху и летные защитные очки. И в таком снаряжении я на сравнительно небольшой высоте – чуть больше метра – каждый день летал в школу. Мне нравилось, что в очки можно было вставлять разноцветные стекла – это помогало приспособиться к различным климатическим условиям. И я с нетерпением ждал туманной погоды, чтобы вновь увидеть мир в желтом цвете. Зеленая линза создавала зеленый мир, и каждый новый цвет открывал новые грани. Даже будучи ребенком, я понимал: для того, чтобы по-новому взглянуть на знакомый мир, достаточно поменять линзу. Позднее, когда я узнал, что наши глаза тоже представляют собой что-то вроде линзы, многогранная реальность запестрила новыми вопросами: что же в самом деле представляет собой этот мир и почему он предстает таким разным в зависимости от избранной мной линзы?
Нечаянно, негаданно, с характерным детским простодушием я приобщился к мысли Иммануила Канта (1724–1804), который тоже в свое время использовал метафору очков или стекол, когда утверждал, что нам не суждено познать Ding an sich, то есть «вещь в себе». Мы можем познать лишь наше субъективное переживание этой вещи. Конечно же, наше субъективное переживание и есть наша реальность, натянутая на струны нашей физиологии, аффектов и эмоций. Видим ли мы, представляющие собой отдельные физиологии, использующие разные психологические линзы, живущие на разных планетах, один и тот же апельсин, одно и то же яблоко в один и тот же момент? Едва ли. У каждого из нас собственное субъективное переживание этих объектов, и это наше причудливое переживание, взаимодействуя с предполагаемой нами внешней реальностью, в корне меняет ее. (Опыт помогает разуму не впадать в заблуждение, разум необходим для критики субъективизма с его наклонностью к сверхобобщению.) Сам того не подозревая, я приобщился и к принципу неопределенности Вернера Гейзенберга (1901–1076), согласно которому наше переживание мира является интерактивным, диалектическим сцеплением «мира» и «переживания мира», которые неизбежно изменяют друг друга. Короче говоря, мы приходим к выводу о необходимости психологии, необходимости признания того, что все наши переживания субъективны. Более того, на плечи психологии ложится следующий парадокс: она должна ясно показать и то, как мы переживаем мир, и то, как мы его искажаем в самый момент переживания. И мы вынуждены задаваться вопросом, можем ли мы понять хоть что-то из того, в чем мы сами плещемся?
Найти ответы на все эти вопросы нам помогает и феноменология, которая призывает оставить тщетные попытки утверждать что-либо об абсолютной реальности и сфокусироваться на том, как мы переживаем опыт этой реальности. Эдмунд Гуссерль (1859–1938) и другие феноменологи говорили, что мы обязаны изучать переживание мира, не думая, будто мы что-либо знаем о нем самом. И мы в самом деле можем наблюдать субъективное переживание с помощью таких категорий, как восприятие, эмоция, смысл или его отсутствие. Каждый из нас действует внутри заданного «жизненного мира» (Lebenswelt [29] ), структурного каркаса культурного опыта, который определяет нашу линзу и дает толкование мира. Этот «жизненный мир» и является нашей линзой, одновременно открывающей и ограничивающей наш взгляд. Небо такое же синее для тебя, как и для меня? В какое мгновение? Переживаем ли мы с тобой одно и то же, когда говорим о счастье? Обладаем ли мы одинаковым переживанием
идеи Бога?29
Термин Э. Гуссерля обозначает совокупность и взаимосвязь дорефлексивных очевидностей, которые задают модели человеческого поведения. – Прим. пер.
Как мы вообще можем устанавливать связи, когда каждый из нас живет в своей идиоцентрической изоляции? К счастью, для этого мы выдумали немало полезных приспособлений (образы, знаки, языки), обладающих общей, хотя и фиктивной репрезентативной основой. Язык математики более или менее единообразен в качестве фиктивной репрезентации соразмерности, протяженности, процессуальности и соотнесенности. Красный прямоугольник на дороге практически во всех странах означает «стоп». Однако, поднимаясь все выше по лестнице абстракций, мы вынуждены использовать метафоры и символы для того, чтобы указывать на неизреченное, коль скоро мы не можем его назвать по имени. Что мы имеем в виду, когда произносим слова любовь, справедливость или красота? Конечно же, существуют общепринятые определения этих переживаний, но само непосредственное переживание и значение произносимых слов – это совершенно разные вещи. А что мы подразумеваем под словами бог, природа или смысл? Если это просто имена существительные, указывающие на какие-то объекты, то найдем ли мы их в Южной Дакоте или Боливии, или Самарканде? И не заключается ли сущностное положение существ нашего вида в том, чтобы отчаянно искать связи, соотносить себя с некоей предполагаемой реальностью, а также с другими представителями вида, постоянно пребывая в состоянии неопределенности?
Людвиг Витгенштейн (1889–1951) остерегает нас от удела быть окончательно околдованными нашими языковыми играми, когда мы, превращая глагол в имена существительные (такие, как природа, Бог, смысл), думаем, что говорим о реальности. По его мнению, если бы мы поняли, как, вырастая, мы оказываемся в очарованном плену у тех самых инструментов, которые позволяют нам ориентироваться в мире, то обязательно хотя бы на некоторое время прикусили бы язык. («О чем невозможно говорить, о том следует молчать», – этими словами заканчивается «Логико-философский трактат» Витгенштейна.) Но мы продолжаем бормотать и временами воевать со своими соседями, защищая свой единственно правильный тип зачарованности. Сколько армий ушло губительным маршем в земли соседей во имя своего Бога, истинного Бога, не осознавая, что идут убивать, защищая лишь правильность и истинность своей метафоры! (Как однажды заметил Джозеф Кэмпбелл, миф – это религия другого человека.) Понимание того, что метафора лишь указывает в сторону тайны, но не является самой тайной, редко возникало в сердцах молодых людей, бодро идущих убивать своих соседей.
Какое же отношение все это имеет к родителям? Самое прямое! Никакое влияние, никакая культурная шлифовка нашей линзы, никакой приобретенный опыт не сравнится с ролью родителей в росте и развитии индивида. От них мы получаем генетическую наследственность, определяющую не только соматические тенденции развития, модели развития процесса старения, предрасположенность к определенным расстройствам и образу жизни, но само психологическое устройство наших органов восприятия и обработки информации: глаз, ушей, мозгов и т. д. Но при всей очевидности физиологического наследования, при всей вездесущности гуссерлианского «жизненного мира» самым мощным всегда оказывается психологическое влияние. Фундаментальные элементы восприятия мира и себя происходят от интернализации всех этих первоначальных присутствий или отсутствий в нашей жизни.
Будучи хрупкими и уязвимыми, мы находимся во власти внешних условий – экономических, социальных, культурных, – которые определяют нашу роль, наши поступки, взгляды и ценности. Lebenswelt средневекового крестьянина-буддиста, жившего в Тайланде тысячу лет назад, и молодого бизнесмена из Монреаля в XXI веке будут значительно различаться, потому что определяются они непохожими линзами для лицезрения и оценки мира. Но более того, мы интернализируем особые послания, наши трактовки этих посланий, а имплицитные и эксплицитные модели поведения, которые мы наблюдаем, ложатся в основу процесса развития взаимоотношений с миром и самим собой. Безопасен ли мир? Идет ли он нам на встречу? Можно ли ему доверять? Окажется ли он агрессивным или опустошающим? И как нам с ним управляться? Каждый ребенок неизбежно интернализирует представление (Weltanschauung) о самости и мире, набор рефлексивных адаптивных стратегем, цель которых – борьба с тревогой и удовлетворение нужд, насколько это возможно в этой лимитированной вселенной.
Если кто-либо, например, ощущает мир как постоянно прорывающийся за свои границы поток, то это значит, что этот человек интернализировал идею о всемогуществе мира и ничтожестве человека перед его лицом. И это ядерное восприятие обобщенной беспомощности приводит к формированию систематических адаптивных моделей избегания, компульсивного стремления получить контроль над окружающим миром или рефлексивного принятия и смирения, или некоей комбинации из всех трех вариантов. Каждая стратегия – это воплощение интерпретации себя и мира, защитная адаптационная схема, которая настолько глубоко и быстро проникает в жизнь, что вскоре становится нашим основным способом бытия в мире. Другими словами, интернализированные интерпретации управляют нашей повседневной жизнью, порождают модели для прививания культуры и определяют наш выбор.