Профессия: режиссер
Шрифт:
Может быть, это действительно не доверчивость, а просто грубая и глупая ревность, которую с такой силой хотят вот уже столько веков превратить во что-то более благородное?
Ну что же, все может быть, ведь сам Шекспир уже никогда не объяснит своего замысла. Истории, изложенные на бумаге, без его комментариев всегда будут некоей загадкой. Пускай не абсолютной, но относительной загадкой.
И все же я склонен согласиться, что дело именно в доверчивости, и в доверчивости именно к злу, а не к добру.
Но почему?
Да потому, что существует это изначальное, чуть ли не врожденное чувство неуверенности,
Но как исчерпывающе, с совершеннейшей ясностью выразить на сцене во всем построении спектакля, в каждом нюансе актерской игры эту, казалось бы, ясную мысль?
Как сделать ее достоянием всех без исключения зрителей, а не только тех, кто с открытой готовностью хочет понять нас?!
Когда-то были Мочаловы.
Был расчет на то, что они своей игрой потрясали. Спектакль мог быть каким угодно, но ради минут потрясения от трагика выдерживали и все остальное.
Может быть, потому, что изменился тип актера или просто запросы стали иными, но мы теперь не надеемся только на темперамент трагика. Да и кто бы мог нас сразить мощью своего темперамента? Кого ни назовешь, каждый вызывает в этом смысле недоверие.
Почему-то и на Западе, где есть, допустим, Брандо или Оливье, спектакли стараются строить не на потрясении от актерского темперамента, а на каких-то иных сложных основах. Лоуренс Оливье, например, пока не придумал, что будет играть в Отелло современного негра, не хотел браться за роль.
Новая точка зрения, новая трактовка старых, известных образов стала теперь как бы ведущей тенденцией.
Выигрывают те, которые способны найти для старой пьесы очень доходчивую сегодняшнюю форму и очень близкое сегодняшним чувствам содержание.
Разумеется, и тут необходимы и страсть, и темперамент, без этого Шекспир не будет Шекспиром, но качество этих страстей тоже приобретает как бы новый, современный оттенок. Должно приобретать.
Вот почему, приступая к шекспировскому спектаклю, нельзя делать это с чувством какой-то тяжести, с ощущением того, что надо надрываться. С чувством необходимости нести тяжелейший груз.
Даже в мыслях перед началом спектакля нельзя бояться будущего представления, нельзя его внутренне пугаться: мол, боже мой, опять сегодня будет идти эта неподъемная вещь, которая всех измочалит физически, а результат по сравнению с этой физической нагрузкой будет минимальный. С такими чувствами и мыслями подходить к спектаклю
нельзя.Шекспира нужно как бы обуздать сегодняшними средствами, сегодняшним твоим умением, сегодняшними взглядами, сегодняшними свойствами таланта.
Если его таким образом обуздать не удается, то Шекспир сам наседает и погребает вас. Тогда ни актеры, ни зрители, кроме усталости, ничего не почувствуют.
Вот почему нужно помнить по крайней мере о двух задачах. О том, чтобы каждому из нас было чрезвычайно ясно сегодняшнее наше решение пьесы.
Чтобы мы эту концепцию чувствовали не умозрительно, а всем человеческим существом.
А вторая задача — передача ясной концепции легким, не натужным способом, когда все построение спектакля и исполнение доставляют радость и удовольствие и зрителю, и самому актеру, несмотря на трагическое содержание спектакля.
Теперь, вероятно, требуется об этих двух моментах, то есть о трактовке и о легкости ее передачи, сказать несколько подробнее.
Мы как бы снимаем с Отелло некий привычный налет исключительности, героичности, гастрольности.
Да, говорим мы, он генерал, полководец, сверхклассическое создание гениального писателя прошлых лет — все это так, но для нас в данном спектакле он при всем том совершенно простой, нормальный, хороший человек, добрый, доверчивый до жути, в чем-то даже обыкновенный интеллигент. Ибо наша идея заключается в том, чтобы рассказать, как интрига сшибает с ног не какого-то полководца, а бесхитростного, хорошего человека, как она, эта интрига, его скручивает и уничтожает.
Исключительность, сверхъестественность образов и происшествий мы переводим как бы в более обыденный план, чтобы сбить у зрителей впечатление, что это всего лишь старинная история, когда некие древние турки воевали с не менее древним Кипром.
Нет, перед нами, несмотря на всю историческую достоверность, совершенно понятный человек, который честен, который любит, который ребячливо простодушен, чист и в этой ребячливости — аристократичен. А рядом — другой человек, чрезвычайно земной, реалистичный, как бы знающий цену всему земному и потому циничный.
Этот второй человек испорчен жизнью. Он потерял веру и в нее, и в себя, и в удачу. Он наполнен лишь циничным желанием разрушать всех и все низводить до себя. «Я навоз, но и все должно быть навозом».
Но притом он подчиненный, он — внизу. Значит, нужно скрываться. Нужно мир разлагать, низводя его до себя. Довести разложение до той степени, в которой ты сам находишься. Высоты не должно быть.
Высота оскорбляет посредственность.
Надо счастливых людей измучить, сделать навозом. Однако, конечно, тайно.
Итак, смысл трактовки — в ужасе низкой интриги. Не умственной, а животной, плотской.
Нужно Отелло превратить в навоз, низвести до своего уровня. Яго нужно себе самому доказать, что его уровень есть естественный уровень и другого быть не должно. Надо растереть и уничтожить хорошего человека, утопить его в своем болоте, растлить его.
Ему самому умереть тоже не страшно. Бойня, кровавое месиво — его стихия. Он в ней живет и готов в ней сам сгнить, только чтобы и других не было.