Профессор риторики
Шрифт:
Итак, повторяю, не то удивительно, что способна любовь уловить и удержать время. Это мы знаем, за это и хвалу воздаем – ей, всесильной, ей, раздирающей сердце куда беспощадней, чем орел – Прометееву печень.
Странно другое: едва успев добиться своего, она ускользает. Орел был куда жалостливей – приучил к мученьям, но не бросил. А что чувствует внезапно оставленный любовью – и ведь умеет же она внушить, что оставляет навсегда, хоть к чувствительному сердцу вернется, вернется непременно! Вот что говорил об этих особых ощущениях мой учитель, повествуя о них в диатрибе – воображаемом диалоге. В нем Весна беседует с Ритором – жертвой любви, столь высоко его вознесшей, что падать было не просто больно:
Листок, вложенный в «Книгу о вкусной и здоровой пище» (М., 1952)
«– Сух порох прошлого в моих пороховницах, – сказала мне Весна, пронзая прах травы зеленой щеткой стрел и сполохом зарницы грозя спалить разлив вечерней синевы…
– Все выжжено
Так отвечает Ритор. Видите? Пустыня. А вот и еще свидетельство, причем такое, что может с успехом дополнить нашу МЕТАФИЗИКУ любви ее ОНТОЛОГИЕЙ, поскольку речь в нем идет о веществе любви и тех четырех стихиях, из которых она способна это вещество черпать. Текст, безусловно, из ранних, однако его очевидная наивность не должна вас смутить. Скорее она проясняет дело, безнадежно впоследствии запутанное:
Листок А-4, сложенный пополам и найденный среди копий диплома доктора наук (в моем перечне назван «онтология любви»)
«Я помню туфельку и ногу на траве, над ней – цветы моей широкой юбки. Я помню вешний шум, и ветер в голове, и аромат ночной фиалки-любки… Но я не помню вещества любви: была она огнем или водою, землей иль воздухом? Гормонами в крови иль бредом и фантазией пустою? Я помню что-то, что сжигало в прах, что заставляло петь и задыхаться, захлебываться, виться в облаках – и, оземь грянув, насмерть расшибаться… Вот туфелька, вот горсть песка в руке. Как год назад, цветы на юбке ярки… Огонь не жжет. Тиха вода в реке, а птица в воздухе. И день такой нежаркий…»
Вот вам и онтология. Алхимия какая-то эта любовь. Философский камень. Все – золото, все – солнце, все – свет и жизнь. Время – вечность. Но вот только сама материя жизни этого не выдерживает и расползается прямо в руках. В прах и тлен…
Но постойте! Ведь наша цель – похвала, а предмет – любовь, время в вечность претворяющая. А вовсе не бытие с его четырьмя стихиями и материей. Пусть себе расползается. Нам-то какое дело? Отношения материи и смысла в этой части рассуждения вовсе не наша рогатива , как говорил один доктор филологии. Они, эти отношения, и сами по себе настолько сложны, что должны составить предмет отдельной хрии.
Вернемся лучше к предыстории. Если помните, первой в ряду ситуаций, предваряющих историю, которую я должен поведать в этом своем слове, слове обетованном, то есть по обету сказанном, обещанном мною учителю, – первой была ситуация с муравьем. Из нее, как мне кажется, и проросли все прочие.
Но вот и вторая. Дитя, чей зрачок, суженный взглядом на солнце в черную точку и соединившийся с черным муравьем Lasius niger посредством космического созерцательного напряжения, сидело на нагретом пригорке у Новинской женской тюрьмы в одиночестве. И это одиночество не было случайным. Неслучайным было и созерцание, и… Ах! Как же я мог так ошибиться! Непростительно, позорно, постыдно… Нарушена логика развития событий, неверно применен ситуативно-исторический метод – плод любви моего отца.
Ну конечно же! Первой по праву должна идти вовсе не история о муравье. Это событие зарождения любви, потому она сперва и показалась мне истоком, исходом, почкой, выстреливающей зеленым побегом в весеннее небо вечности.
Но нет, нет! Трижды нет! Есть еще одна история, она-то и будет начальной. Событию с муравьем, то есть рождению любви, предшествовало нечто совсем иного, противоположного свойства. Дитя сидело в одиночестве, с непокрытой головой, у стен тюрьмы, разглядывая траву у себя под ногами и тоскуя по вполне определенной и одной-единственной причине. Оно было брошено.
Да, все как у всех: родители развелись. Но присутствовало и нечто необычное. При этом погибла любовь. Нет, не то чувство, что некогда связывало отца и мать. Это умирало постепенно, как исчезает в темной норе крысиный хвост. Я имею в виду любовь, да, именно ее.
Впрочем, может быть, и тут я снова ошибся. Любовь ребенка к отцу не погибла – но изменилась, изменилась неузнаваемо, претворившись в страдание. Страдание было такой силы, такого напряжения, такого невыносимо яркого белого каления, что легко переплавилось под солнцем весеннего полдня в космическую дугу созерцания. Так родилась, так вылупилась на свет, как зеленый побег из почки, история с муравьем.Ну вот, теперь, кажется, все верно. В подтверждение приведу текст, записанный со слов моего профессора совсем недавно. Была у нас одна беседа этой весной – вечером, когда угасло наконец опаловое свечение дождливого дня и на душе все стало постепенно устраиваться, успокаиваться и вот наконец улеглось. Так, то взъерошивая, то укладывая оперение, затихает в сумерках птица. Но вот с учителем творилось что-то неладное. Теперь-то я знаю, что. Но тогда, увы, и это было тайной. Правда, для меня все вообще таинственно. И мне это нравится. Не было бы такой радости откровений – счастья открытий, что дается мне в иной день испытать не однажды. Началось, как обычно, со слез. Неожиданных, необъяснимых и бурных.
Я сел рядом, обнял за плечи. Кости были тонкие и легкие, будто рядом сидел с опущенными крыльями ангел. Плечи вздрагивали, поднимаясь и опускаясь, и мне показалось – вот улетит. Последовал один из тех бессвязных разговоров, с помощью которых люди пытаются утешить друг друга. Потом все понемногу стихло – движения плеч, слезы, слова. Настал наконец покой. Я успел вовремя – включил незаметно диктофон на своем мобильнике: не раз уж бывало, что в таких обстоятельствах удавалось услышать что-то прекрасное, почти неуловимое, такое, что вспомнить и восстановить потом трудно, если не невозможно. И не ошибся.Расшифровка диктофонной записи:
«Роща в тумане росистом дождливого дня. Соки несутся по жилам растений ручьями. И голубеет трава, и черемуха манит меня, будто забыв, сколько весен таких за плечами. Будто забыв, что настанет иная пора: липы стряхнут, словно пчел, свой убор драгоценный, встанут аллеями – в бархате черном кора, алый закат заливает холодную сцену.
(а вот дальше – внимание – разгадка всего)
Отче, я знаю, ты создал и бросил меня, чтобы отца на земле я искала напрасно. Я не нашла его в сумерках дольнего дня. Но и к тебе не вернусь в одиночестве страстном».
Вот в чем тут дело. Ну что ж. Такая судьба. Вот ее узор: любовь – страдание – любовь… Далее то же. Это как товар – деньги – товар… Но вот где-то в этой цепи появляется божественный Логос. Где? Ах, знаю. До начала всего. Он и есть тот порождающий закон, тот принцип, что создал и определил все. Но, как и всякий принцип, до времени не заметен. И тогда, все так же сидя рядом со своим профессором, я подумал:
«Ангел – это значит просто вестник. Потому глаза его печальны, что чужою переполнен песней – он, чужого голоса посланник.
(Записывая эти строки, я колеблюсь: чужого – голоса? Логоса? Да и чужого ли? Может, просто – иного?) Но продолжу:
Радостно свистят цветные птицы под рукою неба всеблагого. Но молчат отверстые зеницы и уста, замкнутые глаголом. Только крыл пресветлых дуновенье, только шепот, шорох, шелест перьев. Скорбный взор. Невидное движенье. Вздох усталый тяжкого неверья».
Да, ангел. Узкие лопатки недоуменно приподняты – тонкие и легкие, почти крылья. Да, вестник. Форма, отлитая для себя божественным смыслом – Логосом. Головка на длинной шее клонится к плечу, руки сложены так бессильно, будто они и вовсе ни к чему. И лицо. Однако ангелы все – воплощенная молодость, даже не стремящаяся к своему пределу – зрелости. Этот же иной, словно путешественник после странствий – дальних, слишком дальних. Молодо выглядит, хорошо сохранился – но нездешним опален солнцем, неузнаваем. Да и кому узнавать? Кто умер, кто убит, а кто и уехал. Из уехавших, кстати, назад никто не вернулся. И вряд ли это случайно. А вот мы вернемся. К похвале – любовь требует.
Биограф о тайнах любви
Недавно, месяц-полтора назад, в то время, когда в прежней вселенной завершалась пора таяния снега, я устал от работы и осмелился выйти из своей кельи – каменной ячейки в серой твердыне биофака. Чувствовал я, что нуждаюсь в долгой прогулке, и повернул налево, вдоль по гребню Воробьевых гор, все еще лесистому. Ветви берез и лип, из-за автомобильных миазмов беззащитные перед грибком, безобразно искривлялись и скручивались, как ведьмины метлы.
Но неторопливо, глядя то вниз, в чашу города, накрытую голубой кисеей ядовитого дыма на другом берегу Москвы-реки, то вверх, в небо, как всегда плотно задернутое завесой тяжелых туч, я миновал панораму напротив Главного здания и трамплин, миновал и другие прекрасные пространства и вошел наконец в аллеи Нескучного сада.
Смеркалось. Усталость напомнила мне о возрасте – моем, моем и вполне преклонном. Шутка ли – почти тридцать. Скоро конец. Но что я знаю о любви, – подумал я, – что я знаю о ней не с чужих слов и не из книг, а сам, я сам, – что я знаю о ней такого, чтобы и свой голос присоединить к таинственному слову певчего дрозда, к ликующим беспорядочным от счастья кликам зарянки, к звонким отрывистым свистам большой синицы, неустанно посылающей свои страстные эсэмэски, к скромной переливчатой трельке лазоревки? Что?
И тут внутри меня прозвучал тихий, но отчетливый ответ. Некоторое время спустя оказалось, что это был не только ответ. Скорее – пророчество. Потому позволю себе привести текст полностью:
«Прозрачная весна, и снегом пахнут лужи, и под ногою кромка льдистых кружев…В темнеющем саду не статуя нагая – свой лик любовь явила мне благая».
(И действительно, что это там, впереди, – такое светлое в темных купах влажных жимолостей и боярышников? Не моя ли студентка Лика, которую я только что утомительно уговаривал не бросаться с плоской крыши биофака, куда привело ее разбитое мною сердце? Не в ее ли сумасбродную голову взбрела теперь идея раздеться в кустах и обернуться для меня Афродитой или Артемидой, раня свою нежную девичью плоть острыми, черными от влаги шипами боярышника? Нет. Не она. Но и не статуя – давно нет тут, в Нескучном, никаких статуй… Нет? Ну так что же это?) Но голос продолжал: