Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Профессор риторики
Шрифт:

«Зеленая весна трубит раскат громовый, в саду сирени сумрачно-лиловы, трепещет молния и, в небесах сверкая, второй являет лик любовь благая».

(О! – подумал я с некоторым облегчением. – Значит, Ликой дело не кончится!) Но голос пел, становясь все требовательней, взлетая все выше… Так, верно, могла бы петь птица Сирин):

«Гроза прошла, в саду пусты аллеи, и мрамор статуи на зелени белеет. И я провижу, сердце напрягая, твой лик последний, о любовь благая!»

Голос смолк, взвившись к голым ветвям черных лип Нескучного сада, и я остался в аллее один – обдумывать пророчество. В том, что это было именно оно, сомнений уже не оставалось. Я давно научился чувствовать такие вещи. Странно было другое, и мне снова пришлось заняться экзегезой.

По правилам риторическим, в развертывании частей текста должна быть некая смысловая последовательность – некий принцип. Начало повествует о ранней весне – вот как сейчас. Повествует о настоящем. Что у меня в настоящем? Лика не в счет. Но верно ли? Так или иначе, любовь обещана, и явления ее следует ждать со дня на день, с минуты на минуту… И идет, приближается,

даруется мне любовь истинная, иначе как могла пророческая птица назвать ее благой? Неужто и моя пора пришла наконец…

Во второй части время меняется. Зеленая весна… Почти лето. Это ли, следующее? Сколько зим отделяет меня от лета второй любви? Неведомо. Но время идет, и пейзаж любви приобретает черты ему согласно. Согласно канону – и времени, и риторики. Вместе с тем речь идет все-таки о весне… Зеленая весна…

Но вот далее… Последняя часть уж вовсе удивляет. Логично было бы ожидать в этой позиции осень. Старость. Но – парадокс! Время вообще перестает двигаться. Что его остановило? Любовь? Ведь только она на это способна, как мы видели и как утверждаем. Но что это за третья любовь, она же последняя? И тоже летняя? Даже весенняя? А, не доживу до старости… Ну, с этим я давно, как вы видели, смирился. Согласен.

Возможен и другой способ экзегезы, вполне банальный. Толкуем так: любовь – весна жизни, какой бы реальный возраст собой ни одарила. Но тогда откуда легкий временной сдвиг между первой и второй частями? Прозрачная весна – зеленая весна… Загадка. Пропела мне все это, видно, не птица Сирин, а Сивилла Кумская.

Я устал. Но, веря в пророчества, не склонен упрощать провидческие тексты. Пусть себе пребывают в своем надменном молчании.

Размышляя так, я прошел всю Большую Пироговскую и оказался там, где, раздваиваясь, она отделяет от себя тихую провинциальную Плющиху. И вдруг почему-то обернулся.

Там, за спиной, в перламутровом тумане светились купола Смоленского собора Новодевичьего монастыря, высокими облаками клубясь под низким небом. Рядом возносилась чудная сквозная башня кирпично-белой колокольни. Казалось, она чуть клонится над темной монастырской стеной. Над головой просвистели крылья. Пара крякв пронеслась к прудам, рассекая воздух. Сколько сил, сколько же сил в этих крыльях любви, – подумал я устало. У меня, пожалуй, и толики не найдется. И, повернувшись спиной к Новодевичьему с его куполами и колокольней, спиной к прудам, кипевшим от жара утиных свадеб, побрел себе прямой дорогой к дому.

Домой, домой! Вступаю на Плющиху. На углу две девушки – и какой красоты! Особенно та, что стоит вполоборота. Волосы цвета сухой шелковистой древесины. Ноги волшебной длины. Боже, как изящна! К ней склонилась ее подруга, лица ее тоже не видно за завесой волос. Как сестры: тонки и в чем-то бежево-сером. Обе так увлечены разговором, что почти неподвижны. Нет, удивительно неподвижны! Вовсе неподвижны… Да это два тополя рядом! С одного кора содрана грубо. Обнажилось дерево. Эту полосу я и принял за поток светлых волос. Как много коры сорвано… Наверное, каким-то джипом. О, вот и веночек на соседнем столбе: маленький, но нескромный. Все погибли?

Два тополя на Плющихе стоят тихо, недвижно.

Ну, я наконец дома и ложусь. «Коснулось что-то тела моего: пижамка это, лучший друг его», – вспомнил я детскую свою фразу – любимую вечернюю фразу, ту, что и по сей день повторяю, ныряя в постель после душа.

Закрываю глаза. Нет, что-то осталось недосказанным. Не на все хватило сил в этой части моего рассуждения – части первой, похвальной.

По совести и долгу, нужно бы заключить все это размышлением об именах. Ну, попробую. Свое – Николай, «победитель народов», обсуждать и не пристало, и бессмысленно. Совершенный абсурд и нонсенс. Даже имя профессора не раскрою. Иначе на главные имена времени не хватит. А главные все же – любовь и время. Приступим.

Последняя экзегеза, последнее толкование – и спать!

Любовь – слово индоевропейского происхождения. Сравним древнеиндийское lubhyati – «желает», lobhas – «желание, жажда»; древневерхненемецкое – lob – «хвала», готское lubains – «надежда» и «вера», наконец, небезызвестное латинское libido, которое, кстати, может звучать и lubido – страстное желание. Итак, вот перечень смыслов: выбор, желанье и жажда; хвала, надежда и вера. (Жажду, как метафору желанья, исключаем.)

Нет, вы представляете, что сейчас перед нами?

Тайна любви. Пять ее оснований сокрытых. Выбор, желанье, хвала, надежда и вера. Только такую любовь вправе назвать мы благою.

Время – корень тоже индоевропейский, общий для всех языков этой семьи. Родственно древнеиндийскому vartma – колея, рытвина, желоб, дорога. Vart – вертеться, кружиться. Кружатся, вертятся колеса, выбивая в пыли колею, – вот и дорога, вот и путь, вот и жизнь.

Что же, и здесь мы нашли то, чего прежде не знали: круг превращается в путь, и, размыкая ошейник, медный ошейник раба, мы получаем прямую. Прямую дорогу. Прямую, как стрела. Да, как стрела, жалит и жжет любовь.

Но не меня! Пока еще не меня, слава богу!

И, обхватив свои плечи, укрытые на ночь пижамкой, с сознанием исполненного долга я заснул, завершив похвалу – первую часть обетованного рассуждения. Рассуждения, предваряющего рассказ.

Часть 2 Истолкование (Paraphrasis)

От биографа

Как же понять, как истолковать оставленный мне текст? Текст этой жизни, отданной любви?

Время так непокорно. Мы тщимся разомкнуть обруч, а оно все кружит, и круги расходятся волнами от любого смысла, будто это камень, тяжкий камень, брошенный в реку.

Но и любовь стремится скрыть разящее острие среди многих – так прорастают стрелы молодой травы.

Ритор, однако, недаром умом проницает слои и переплетения

нитей – textum, сотканное. Разум и взгляд его изострены древним мастерством. Пусть Эпоха мутаций то кажется вовсе непроницаемой, а то вдруг разворачивается, словно плащ гладиатора, в котором вязнет копье, – но я касаюсь знаков на красном горячем камне у горла, и пальцы привычно пробегают по извивам вязи: БОРДЖ – ТВЕРДЫНЯ. ЭСМАТ – ЧИСТОТА. АФТАБ – СОЛНЕЧНЫЙ СВЕТ.

Листок из блокнота с оторванной обложкой (1) (Датировка, как и далее, приблизительна, а записи в этом источнике редки, так что мне придется дополнять их своими воспоминаниями)

1996. Челябинск. Собака породы доберман прокусила колесо троллейбуса, – говорится в свежем еженедельнике «Команда». Укус оказался настолько сильным, что разжать челюсти пес не смог и был раздавлен машиной. В спустившемся колесе троллейбуса обнаружены четыре прокола от собачьих клыков.

Вот как кусает время. Посланец раздавлен, так что же? Найдутся другие.

В это же время (биограф вспоминает)…

Мне уже десять. Таблица умножения. Умножения смыслов. Совсем не дается, особенно семью восемь – никак не запомню. Потому, верно, что именно в этом месте Варвара Пална – а я стоял у доски – возложила свою мягкую, желеобразную длань диабетика мне на затылок, без труда целиком его охватила и с неожиданной силой двинула вперед, навстречу мутно-зеленой стене. Меловые цифры 7 и 8 с крестом между ними надвинулись, столкновение произошло, и в глазах потемнело. И вот – до сих пор с усилием вспоминаю: пятьдесят шесть. Старая, как гриб, учительница соображала быстро. Цепкий ее ум без труда создал новую таблицу умножения. Новую табель о рангах. Дети профессоров, как и сами профессора и им подобные, – самое дно свежего, пышного, выросшего из навоза общества. Так я стал новым Оливером Твистом.

Мне уже десять. Я прожорлив и вечно страдаю от голода. Бананы. Колбаска. Пельмени. За книги теперь платят только покупатели, и как дорого! Издатель автору – нет. Зачем? И даром отдаст. Пришла пора и нам отдать последнее. И мой профессор впервые продает свое мастерство, как папа Карло куртку. 4 декабря – на излете года – в коммерческом университете, молодом и мрачном, как бритоголовый охранник, открывается окошко кассы. Вот и зарплата ритора – 546 тысяч. Малек испанского тритона в зоомагазине на Арбате стоит 500. Я доволен. Счастлив? Нет, счастлив я редко бываю. Но рад. Выходит, что всего за месяц профессионального развития речи у нимфеток с золотыми волосами, ниспадающими до подола черного мини, милых бестий, владеющих только матом, да и то убогим, можно купить тысячу девяносто два живых и изысканно нежных пятнистых существа с золотыми глазами… Молчаливых, прекрасных…

Листок из блокнота с оторванной обложкой (2)

Убит последний житель деревни Норкино. На окраине Кировской области совершено преступление, которое на первый взгляд ничем не выделяется в сводке происшествий: двое молодых людей с целью завладения имуществом убили из ружья семидесятилетнего пенсионера. Но особый драматизм этому событию придает то обстоятельство, что убитый старый пасечник был единственным жителем деревни Норкино, история которой на этом трагически завершилась. Как сообщает корреспондент «Известий» Борис Бронштейн, жители некогда большого населенного пункта Норкино давно потихоньку перебирались кто в Центральную усадьбу хозяйства «Горелые поляны», а кто и в мир иной.

Поскольку у селян денег нет, администрация Дома культуры алтайского райцентра Ключи ввела за вход натуральную плату, сообщил ИТАР-ТАСС. Наиболее ходовым заменителем рублей стали куриные яйца. Стоимость одного яйца – 400 рублей, а один входной билет в кинотеатр стоит 800. Кинозалы не пустуют. Но на вопрос о дальнейшей судьбе собранных таким образом яиц ответ получить не удалось: инициаторы новшества сослались на коммерческую тайну.

В это же время…

Мне уже десять. Стрижи все кружат над куполами старой церкви, и я на даче. В березовой роще пятна солнца, где-то в высоте на тонких ветвях иволгу раскачивает налетающий теплый ветер, и птица зовет: июнь, июль… Иволга пьет лето, и оно переливом ручья журчит в певчем горле. Бегу домой и бросаюсь в траву у крыльца. На зеленой траве – как в атласных подушках дивана, льдинкой в линзах стакана резвится и тренькает лень, как мечты или мачты вздымаются свечи каштана, и полынною горечью дышит на ладан сирень…

Вот на крыльцо выходит мать – в одной руке чашка кофе, в другой – сигарета. Как всегда ранним утром. Как всегда… Голова высоко поднята и чуть откинута назад под тяжестью узла волос на затылке. Солнце останавливает ее на крыльце, она смотрит прямо на сверкающий диск, смотрит с вызовом, и тут я вижу: в глазах блестят слезы. Сигарета брошена, и пальцы касаются красного камня у горла. Мать плачет, не опуская головы. Пахнет сирень у крыльца, свежий кофе и сладковатый, резкий табак «Примы».

– Что ты, милая? Она не опускает головы. Но ответ еле слышен:

– Я боюсь, что не смогу вас всех прокормить.

И новая затяжка, глубокая. Так утопающий глотает воздух.

Запись в серой коленкоровой тетради (датируется началом уроков у профессора на Арбате – как видите, линейную хронологию иногда приходится нарушать, но это лишь способствует ясности, поверьте: здесь, именно здесь, время заходит на вираж, чтобы взвиться ввысь)

Чашка кофе перед выходом из дома – в переулок, потом на Плющиху. В снег. Пачка «Стюардесс» и коробок спичек в сумке, рядом с черной коленкоровой тетрадкой. Записи уроков древнегреческого языка. Первая запись – 9 октября 1979-го, вторник. Всегда по вторникам и пятницам. Там же, в черной тетрадке, – домашние задания – упражнения из учебника профессора Сергея Ивановича Соболевского. «Πυρός καί ύδατος ό φίλος αναγκαιότερος»

Поделиться с друзьями: