Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
«Быть вдвоем – быть рабом», – любил повторять Сологуб, до Чеботаревской стойкий холостяк. Теперь в жизнь писателя-анахорета вошли цветы, премьеры, ужины на много персон, балы и даже домашние маскарады. Настоящий «салон Сологуба». Добужинский пишет, правда, что сначала они поселились и первый салон устроили где-то на Преображенской (ул. Радищева). Но где они жили тогда – пока, увы, не знаю.
Чеботаревская часто говорила Сологубу: «Отчего мы не встретились раньше!» И любила сравнивать себя и мужа со «слепыми бабочками». Он же, в письмах называвший ее «милая плакса», «дерзилочка», теперь стал звать ее странным словом «Малим»: «В небе ангелы сложили // Имя сладкое Малим // И вокруг него курили // Ароматом неземным…» Ему, кажется, нравилось быть ее рабом, ведь с приходом ее «грубая и бедная» жизнь поэта не могла не превратиться, как она хотела, в «сладостную легенду», а неказистое жилище его – в изящный салон. Сестра Чеботаревской Ольга, впервые посетив Настю в этом жилище, писала: «Очень занята своим устройством и хозяйством, с Сологубом простой, дружеский тон… Настя, конечно, его обрабатывает в своем стиле, заставляет продавать старомодную красную бархатную мебель и покупать новую ампир, вие-роз… но он всеми силами держится и борется за это свое старье…» А жена Алексея
Александр Блок, получая теперь приглашения на вечера Сологуба в этот дом, а потом, после переезда Сологубов, и в дом на Гродненском (Гродненский пер., 11), писал: «Я не знал, куда от них спастись». Но доподлинно известно – ходил! Более того, двадцативосьмилетний Блок чувствовал себя здесь столь непринужденно, что однажды затеял даже натуральную борьбу «Боролся с разными людьми, с Дымовым, который уложил его на обе лопатки; это была не симуляция, а подлинное единоборство, которому оба предавались прямо-таки со страстью…» [117]
117
Маскарады у Сологубов были регулярны и, в духе времени, довольно свободны. Скажем, 3 января 1910 г. Ф.Сологуб, собрав писателей на костюмированный бал, сам нарядился в костюм римского сенатора, Волошин оделся тибетцем, Толстой - Вакхом в леопардовой шкуре, а Тэффи - вакханкой (более обнаженной, чем одетой, как отмечает Фидлер). «Она столь цинично позволяла касаться различных частей ее тела и сама столь бесстыдно хватала других, что я, - пишет о Тэффи Ф.Фидлер, - был безмерно счастлив оттого, что не взял с собой дочь. В разных углах дивана сидели и обнимались парочки, не преступая, впрочем, запретной черты; особенно привлекали внимание актер Нувель с женой А.Толстого. Потемкин в черном трико, худой и долговязый, катался по полу возле женских ног, он стоял на руках и тянул ноги кверху, стараясь держать их ровно... целую минуту кружился вокруг своей оси, как волчок». Ужин, добавляет не без разочарования Фидлер, подали только в пять утра, и он оказался столь скудным, что многим ничего не досталось...
На Широкой улице, в бывшей квартире Сологубов на втором этаже, ныне типичная коммуналка, жильцы ее даже не подозревают, что за страсти бушевали в их стенах. Тэффи вспоминала: «Была взята большая квартира, повешены розовые шторы, куплены золоченые стулики. На стенах большого холодного кабинета красовались почему-то Леды разных художников. “Не кабинет, а ледник”», – сострил кто-то. «Мебель в стиле модерн, – с немецкой педантичностью перечисляет литератор и коллекционер Ф.Фидлер, – три окна с красными занавесками, рояль штутгардской фирмы “Липп”, маленькие живые пальмы». Сологуб сбрил усы и бороду и стал напоминать римлянина времен упадка. И почему-то его стали теперь посещать не только поэты – антрепренеры, импресарио, репортеры, «кинематографщики». Изысканные художники встречались здесь с политическими деятелями, маленькие эстрадные актрисы – с философами. Пестрота, пишут, была забавная. Когда же собирались поэты, Сологуб, как и прежде, заставлял их читать стихи по кругу. Потом по второму разу, потом по третьему. Когда кто-нибудь говорил, что у него нет третьего стихотворения, Сологуб упорствовал: «А вы поищете в кармане, найдется…» Тэффи однажды в качестве третьего стихотворения прочитала пушкинское «Заклинание». «Никто не слушал. Только Бальмонт при словах “Я жду Лейлы” чуть шевельнул бровями, – пишет она. – Но когда я уходила, Сологуб промямлил в дверях: “Да, да, Пушкин писал хорошие стихи”…» Пушкин – не Шекспир, не потому ли в другой раз, как писала уже Ахматова, он, напротив, «наскочил» вдруг на Пушкина – сказал: «Этот негр, который кидался на русских женщин!..» Спорить с ним умела лишь Оленька Судейкина, в которую Сологуб перманентно был влюблен. «У вас тоже так сказано!» – кокетливо напирала на него, и Сологуб умолкал: «Ну, что ж, и у меня бывают промахи»…
Теперь повести и рассказы свои Сологуб писал вдвоем с женой, хотя поначалу и скрывал это от общественности. «Так не чувствовалось в них даже дыхания Сологуба, что многие, в том числе и я, – вспоминала Тэффи, – решили, что пишет их одна Чеботаревская. Догадка подтвердилась» [118] . Говорят, что, презирая критиков, поднимавших «шум и бум» по поводу новых, небрежно набросанных «пустяков», он и решил, что довольно с них будет и Чеботаревской. Всем была известна его фраза: «Что мне еще придумать? Лысину позолотить, что ли?..»
118
В.Смиренский, хорошо знавший Ф.Сологуба в последние годы его жизни, в своих коротких воспоминаниях пишет: «Он рассказал мне... что целый ряд его пьес и рассказов, напечатанных под его именем, принадлежит не ему, а его покойной жене Анастасии Чеботаревской. Он вскоре после ее смерти (в 1922 году) даже печатно заявил об этом. Мне же объяснил простую причину этого: Сологубу платили значительно больше, чем его жене, и потому он часто подписывал ее произведения своим именем...».
Чеботаревская, успевшая до брака пожить за границей, поработать в журналах, по словам Игоря Северянина, стала делить людей на «приемлемых» и «отторгнутых». Следила, зло помнила газеты, где хоть чуточку неодобрительно отозвались о ее муже. «В своем богогворении Сологуба, сделав его волшбящее имя для себя культом, со всею прямотою и честностью своей натуры она оберегала и дорогого ей человека, и несравнимое имя его, – пишет Северянин. – Всю жизнь, несмотря на врожденную свою кокетливость, склонность к легкому флирту и болезненную эксцессность, она оставалась безукоризненно верной ему. “Поверьте, – говорила, – я никогда и ни при каких обстоятельствах не могла бы изменить Федору Кузьмичу”».
Северянин поверил, но мы, зная уже невнятную «проговорку» Ахматовой, что Чеботаревская убила себя из-за какой-то любовной истории и что в смерти ее как-то виноват поэт Кузмин, верить поостережемся. Впрочем, Сологуб, не подозревая ни о чем, платил ей верностью не на словах. И если на «вакхических вечерах», в кругу ближайших друзей он и «истомлял» себя какой-нибудь «утонченкой», то дальше
«неги», уверял Северянин, дело не шло. А в такой «неге», по мнению Сологуба, измены не было, да и быть не могло…Вообще о Чеботаревской чаще вспоминали нехорошо. Говорили, что она создавала вокруг мужа «атмосферу беспокойную и напряженную». Язвительный Георгий Иванов подчеркивал в Чеботаревской именно нервное беспокойство. «О чем? О всем. Во время процесса Бейлиса, в обществе безразличном, хватала за руки каких-то незнакомых ей дам, отводила в угол каких-то нафаршированных Уайльдом лицеистов и, мигая широко открытыми серыми глазами, спрашивала: “Слушайте. Неужели его осудят? Неужели посмеют?”… Беспокоилась и по пустякам. С той же легкостью, с какой находила мнимых друзей, видела повсюду мнимых врагов. “Враги” – естественно – стремились насолить. Подставить ножку Сологубу, которого она обожала. Донести в полицию (о чем? Ах, мало ли что может придумать враг!). И ей казалось, что новый рыжий дворник – сыщик, специально присланный следить за Сологубом. X из почтенного журнала – злобный маниак, только и думающий, как разочаровать читателя в Сологубе. И чухонка, носящая молоко, вряд ли не подливает сырой воды “с вибрионами” нарочно, нарочно…» Да, «милая Настечка» и покончит с собой, по мнению некоторых, не из-за «циркулярного психоза», как установлено ныне, а именно из-за боязни, что и мужа ее расстреляют, как расстреляли Гумилева [119] .
119
А.Чеботаревская, как напишет ее племянница Т.Черносвитова, страдала «припадками циркулярного психоза». «Заболевание это выражалось в настойчивом желании покончить с собой, столь настойчивом, что близким приходилось неусыпно стеречь больную, не отходя от нее ни днем, ни ночью. Особенно трудно было устеречь от попытки самоубийства по той причине, что внешне болезнь для постороннего глаза совершенно не заметна - никаких странностей, ничего от “сумасшедшего”, только бледность, вялость, угнетенный вид и одна навязчивая идея, которая хитро скрывалась от окружающих». Три раза повторялись припадки ее: первый раз в молодости, второй - во время войны в 1914 г. и третий - в 1921 г., когда все закончилось смертью. Мать Чеботаревской также покончила с собой, будучи совсем молодой. А через несколько лет после Чеботаревской в силу, похоже, той же болезни и тем же способом покончит самоубийством и ее родная сестра.
Поэтов молодых Сологуб, став мэтром, не жаловал. «Ободрять молодых?.. – переспрашивал Ф.Фидлера. – Да их надо истреблять, наглецов!» А когда из Москвы приехал какой-то присяжный поверенный, Сологуб издевался над его стихами весь вечер. «Ну а теперь, – объявлял, – присяжный поверенный прочтет нам свои стихи». Или: «Вот какие стихи пишут присяжные поверенные».
Вспоминал о своем знакомстве с Сологубом и Георгий Иванов, семнадцатилетний юноша: «Он уставил на меня бесцветные ледяные глазки и протянул мне, не торопясь, каменную ладонь. Зубы мои слегка щелкнули – такой “холодок” от него распространялся… “Я не читал ваших стихов. Но… лучше бросьте… – сказал ему Сологуб. – Они никому не нужны…” А влюбленному в Сологуба Мандельштаму вообще отказал в разговоре о его первой публикации. Мандельштам, напечатавшись в «Аполлоне», позвонил Сологубу, желая приехать к нему. «Зачем это?» – спросил Сологуб. «Чтобы прочесть стихи». – «Я их уже читал». – «И услышать ваше мнение…». – «Я не имею о них мнения», – отрезал Сологуб. Потом, через какое-то время, стало известно, что мнение о Мандельштаме он, конечно, имеет, и – не очень лестное. Назвал поэта – «поэтессой».
Поэтов молодых не жаловал, зато обожал молодых и красивых женщин. Когда Евреинов и Фокин поставили пьесу Сологуба «Ночные пляски» (а случилось это впервые в Юсуповском дворце (Литейный, 42), где Феликс Юсупов, будущий убийца Распутина, разрешил устроить кабаре «Лукоморье» и театр), в ней должны были танцевать двенадцать полуобнаженных королевен-босоножек. Эта первая постановка, пишут, была невероятно оригинальна – даже для капризных столичных театралов. В ней вместо актеров были заняты поэты, их жены, известные художники, драматурги. Актерствовали в спектакле Сергей Городецкий и его жена Нимфа, короля Басурманского играл Алексей Толстой, короля Зельтерского – Николай Гумилев. Заняты в спектакле в качестве актеров были и художники Билибин, Бакст, Кустодиев. Одну из двенадцати полуобнаженных босоножек сыграла Олечка Судейкина. Ей Сологуб посвятил четверостишие, которое сочинил с ходу: «Оля, Оля, Оля, Оленька, // Не читай неприличных книг. //А лучше ходи совсем голенькая // И целуйся каждый миг!..» Сологуб поставит ее в пример другой петербургской красавице, Наталье Крандиевской, поэтессе, которой также предложит принять участие в «Ночных плясках», но уже в другой постановке – Мейерхольда. «Не будьте буржуазкой, – посмеивался над ней, – вам, как и всякой молодой женщине, хочется быть голой. Не отрицайте. Хочется плясать босой. Берите пример с Олечки Судейкиной. Она – вакханка. Она пляшет босая. И это прекрасно…»
Кажется, красавица Крандиевская, в которую уже влюблялись и Бунин, и Бальмонт, не согласилась. Но через несколько лет она еще вспомнит Сологуба, когда тот буквально выживет из города Алексея Толстого, чьей женой к тому времени она станет. Впрочем, скандал, из-за которого Толстым придется уехать в Москву, случится уже на другой квартире Сологуба, у которой мы встретимся в следующей главе.
28. МЭТР И… ОБЕЗЬЯНИЙ ХВОСТ (Адрес третий: Разъезжая ул., 31, кв. 4)
Итак, женитьба разделила жизнь Сологуба на две половины. Но теперь, несмотря на всю веселость и беспечность его «салона», жизнь поэта стала все больше напоминать как бы постепенно натягиваемую струну. Она еще звенела, даже пела, но напряжение ее нарастало…
Да, в угловом доме на Разъезжей, куда Сологубы переехали, кажется, в 1910 году, как и раньше, что ни вечер, ярко вспыхивали окна, за которыми собирался весь литературный и художественный мир города. Но однажды этот мир раскололся надвое – за и против Сологуба. Из-за чего? Из-за обезьяньего хвоста. Настоящего хвоста от шкурки настоящей обезьяны… Знаменитая и, как выразилась одна посетительница салона, «громыхательная» история! Даже Блок уже спустя время, читая у Чулкова свои стихи, вдруг неожиданно запнулся – там, где сравнивал героиню стихотворения с кометой, покраснел и по-детски смешливо фыркнул: «Не могу дальше – дальше у меня о хвосте». В стихах речь шла о хвосте кометы, но Блок вспомнил о хвосте другом…