Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
А когда 2 мая следующего уже года ледоход все-таки вынесет тело «милой Настечки», Сологуб не сразу, но даст письменные показания. «Найденный труп, – напишет, – это моей жены… На другой день я узнал, что какая-то женщина с конца дамбы Тучкова моста бросилась в воду, но была извлечена и доставлена к Петровской аптеке, где была оставлена без присмотра. Тогда она вторично бросилась в воду и быстро пошла ко дну… В чем и подписуюсь…» Кстати, аптека на углу Большого проспекта и Ждановской набережной существует до сих пор…
Ахматова через много-много лет расскажет Лидии Чуковской: «Я знаю, почему погибла Настя… Она психически заболела из-за неудачной любви… В последний раз я видела ее за несколько дней до смерти: она провожала меня, я шла в Мраморный дворец… Всю дорогу она говорила о своей любви»… Кого «неудачно» любила Чеботаревская, Ахматова так и не сказала. Правда, еще через много-много лет (Ахматова жила долго!) она, наткнувшись на книгу Михаила Кузмина, вдруг скажет Евгению Рейну:
Сам «Овидий в снегах» умрет только через шесть лет после нее. Умрет в квартире, окна которой как раз в упор и смотрели на дамбу Тучкова моста, откуда бросилась в воду его Малим, «милая Настичка» (наб.Ждановки, 3). Жить на Ждановке станет у сестры «милой Настички» – Александры Чеботаревской, которая, в точности повторит судьбу сестры [127] . Сологуб поселится здесь в какой-то снежно-белой комнате, где даже портреты, висевшие на стенах, по описаниям бывавших тут, были окантованы в белое. «Здесь… стояла его кровать, производившая впечатление девичьей, – пишет Смиренский, – и маленький письменный стол». Дома ходил в сером, в войлочных туфлях. Любил чай, мармелад и пирожные с ягодами. Слушая стихи, опускал веки и покачивал ритмично ногой. Одно из последних его стихотворений начиналось так: «Был когда-то я поэт, // А теперь поэта нет…»
127
Трагедия случится в Москве в 1925 г. на похоронах историка литературы М.Гершензона. Некая Ольга Дешарт пишет, что уже на панихиде по Гершензону Александра Чеботаревская (ее знали как переводчицу) вдруг кинулась к гробу его и, указывая простертой рукой на умершего, закричала: «Вот он! Он открывает нам единственно возможный путь освобождения от всего этого ужаса! За ним! За ним!..» И стремглав выбежала из зала. За ней якобы «в течение нескольких часов гонялись... по улицам, подворотням, лестницам» друзья ее - Ю.Верховский и Н.Гудзий. Но «хитростью безумия» ей удалось скрыться, и в тот же вечер она бросилась с моста. Вл. Ходасевич, с чьих-то слов, утверждал, что она после панихиды, напротив, появилась на кладбище. Речей у могилы решено было не произносить, но «какой-то коммунист, растолкав присутствовавших, подошел к могиле и стал говорить о том, что хотя Гершензон был “не наш”, все же пролетариат чтит память этого пережитка буржуазной культуры. Александра Николаевна (Чеботаревская.
– В.Н.) не выдержала и тут же высказала все, что накипело у нее на душе». А вечером, после нервного припадка, добрела до Большого Каменного моста, «осенила крестным знамением Москву... и бросилась... в полынью... Ее вытащили, но час спустя она скончалась... от разрыва сердца».
Федину незадолго до смерти сказал: «Я знаю точно, от чего умру. Я умру от декабрита». – «Что это такое?» – «Декабрит – болезнь, от которой умирают в декабре…» Так и случится – умрет в декабре. Перед смертью хотел выброситься в окно или «хоть завопить через окно на весь город, но и до окна доползти нужна сила… Он спорил с могилой… и ничего нельзя было в нем увидеть, кроме жажды – быть, быть, быть!..». За два дня до смерти его подвели к камину, и он сжег все свои письма, дневники, которые все-таки писал, и рукопись оконченного романа… Так пишет Иванов-Разумник и добавляет: «Но на стихи, как сказал, “рука не поднялась”…»
На Смоленское кладбище, после панихиды в Союзе писателей (Фонтанка, 50), поэта понесут из дома на Ждановке. Но доска мемориальная, между прочим, висит на этом здании, заметьте, одна – только Алексею Толстому. А вторая, Сологубу, так и не появилась.
…Всю жизнь в нем жил учитель. Он, например, любил ходить босиком. Даже в последние годы жизни на Ждановке в иные теплые летние ночи он выходил на улицу только для того, чтобы походить босиком по остывающему асфальту. Так вот, он, учитель, или, лучше, сказать – проповедник, вдруг скажет в те годы своему знакомому: «Люди будут счастливы, когда все дети будут ходить босыми…» А кроме того, Чуковский приведет странные для ненавистника Советов слова поэта. Оказывается, он, заметьте, одобрительно отзывался о пионерах и комсомольцах: «Все, что в них плохого, это исконное, русское, а все новое в них – хорошо. Я вижу их: дисциплина, дружба, веселье, умеют работать…»
Учитель – это, наверное, навсегда. В Александринке, в пышном театре (пл. Островского, 2), Сологуба незадолго до смерти чествовали. Праздновали сорокалетие его творчества. Сологуб, вспоминал Оцуп, скучал на сцене, поморщился, когда к нему бросился Андрей Белый и восторженно стиснул руку. «Вы делаете мне больно», – громко сказал Сологуб. И почти
сразу после этого откуда-то сверху, с галерки, раздался вдруг крик: «Федя, и я хочу обнять тебя!..»Кричал школьный учитель Феди Тетерникова. Через несколько минут на огромной сцене театра рядом с прославленным поэтом оказался ветхий старик. Седые ученик и учитель радостно обнялись и крепко поцеловались…
ПЕТЕРБУРГ СЕРГЕЯ ЕСЕНИНА
Песни, песни, о чем вы кричите?
Иль вам нечего больше дать?
Голубого покоя нити
Я учусь в мои кудри вплетать.
Я хочу быть тихим и строгим.
Я молчанью у звезд учусь.
Хорошо ивняком при дороге
Сторожить задремавшую Русь…
30. «КРАСА»… С КАНДИБОБЕРОМ (Адрес первый: наб. Фонтанки, 149, кв. 9)
Есенин – и дерзкая травинка на городском камне, и камень, так и не сумевший затеряться в траве. Читая как-то письма Клюева к Есенину, в которых он настойчиво зовет того приехать в Петроград, встретил фразу поразительную – почти пророческую! «Я боюсь за тебя, – пишет Клюев в августе 1915 года, – ты, как куст лесной шипицы, которая чем больше шумит, тем больше осыпается. Быть в траве зеленым, а на камне серым – вот наша с тобой программа, чтобы не погибнуть…» Увы, серым на серых городских камнях Есенин стать так и не сможет – слишком был самобытен, ярок и именно шумлив. Они оба не выполнят намеченной «программы» – быть незаметными, и оба погибнут – умрут страшной смертью. А встретятся впервые в Петрограде – на Фонтанке…
Когда-то этот район звали Коломна. И тут, на Фонтанке, в доме №149, в четвертом этаже, жил у сестры Клавдии Ращепериной Николай Клюев. У него и остановился приехавший в Петроград Есенин. Ему двадцать, Клюеву – тридцать один год. «Легко представить ладного, рдеющего румянцем паренька, почтительно следующего за коренастым мужичком, пышноусым, рано облысевшим, – пишет о друзьях один из исследователей. – Мужичок сноровист и спор. Все у него схвачено, везде знает углы потаенные, светелки заветные – от дымных артистических кабаков до жарких раскольничьих молелен…» Немудрено, что новый друг Сергея, В.Чернявский, даже возмущался: Клюев «совсем подчинил… Сергуньку… поясок ему завязывает, волосы гладит, следит глазами». На свидания и то не пускал – ляжет поперек двери и скулит… [128]
128
Есенин жаловался Чернявскому, что Клюев и впрямь ревновал его к женщине, с которой у него был первый роман в Петрограде: «Только я за шапку, он - на пол... сидит и воет во весь голос по-бабьи; не ходи, не смей к ней ходить!..» Клюев, выходец из хлыстов, не скрывал своих гомоэротических наклонностей. И.Кон, известный сексопатолог, пишет в своей книге, что «со стороны Клюева эта дружба определенно была гомоэротической». Есенин называл Клюева своим «учителем», «дяденькой», приставленным к нему, но С.Городецкому однажды сказал вдруг с ненавистью: «Ей-богу, я пырну ножом Клюева!..».
Поясок Есенина поминают многие. Не в «казинетовый пиджачок» был одет Есенин, как пишет одна современница поэта, и не в «серый костюм», как утверждал ученик Репина, художник Антон Комашка, а в «театральную крестьянскую косоворотку с частым пастушьим гребнем на кушаке, в бархатные шаровары и тонкие шевровые сапожки». Таким запомнит его художник Юрий Анненков, знакомство которого с поэтом перерастет вскоре в «забулдыжное месиво дружбы», и добавит: он был похож на «кустарную игрушку». Пишут, что носил даже кафтан, который был сшит по эскизу великого Васнецова.
Маяковский, с которым, напротив, дружеских отношений так и не возникнет, скажет о Есенине неприязненно: «В первый раз его встретил в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиками. Он мне показался опереточным, бутафорским». И предложит пари, что все эти «лапти да петушки-гребешки» Есенин скоро бросит. А Ахматова, которую Есенин посетит, приехав в Петроград, заметит покровительственно и почти равнодушно: «Застенчивый, беленький, кудрявый, голубоглазый и донельзя наивный».
Столицу наивный, во всяком случае, покорял весьма хитро. «Презирая деревню, решил на ней сделать капитал». А кроме того, наивный паренек этот к тому времени уже пытался покончить с собой, был женат гражданским браком на корректорше Анне Изрядновой, от которой у него остался в Москве почти годовалый сын, и, наконец (что не часто вспоминают ныне), числился в Москве среди «сознательных рабочих» Замоскворечья, которые поддерживали связь с фракцией большевиков: ходил «под слежкой», обыскивался охранкой, а в «Журнале наружного наблюдения» в полиции фигурировал под «говорящей» полицейской кличкой Набор. Почти революционер? Вроде бы да. Но через пару лет, забыв про левые убеждения, будет вдохновенно читать и посвящать стихи аж самой императрице и великим княжнам. Станет вроде бы монархистом, вызвав, кстати, нешуточный скандал…