Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Шрифт:
Где-то здесь, на Адмиралтейской набережной, стоял когда-то Панаевский театр [178] , в деревянной пристройке которого, в театре Яворской, 6 декабря 1912 года история, заварившаяся на «Башне», довольно грубо окончилась. По иронии судьбы, здесь в тот вечер шла пьеса, комедия масок, испанского драматурга Хасинто Бенавенте под названием «Изнанка жизни». Впервые ее поставил Таиров, оформил Судейкин, а музыку к спектаклю написал Кузмин. Изнанку богемности, летучих интриг и безобидных, казалось бы, связей в этот вечер неприкрыто увидели все: и зрители, и актеры театра. Но досталось одному Кузмину: именно в этом театре его избил брат Веры Шварсалон – Сергей. Ахматова вспоминала потом, что в антракте в фойе она увидела «человека страшного вида в смокинге». Он ходил из угла в угол. Лицо и губы его были белее бумаги. Ахматова даже не сразу узнала Сергея Шварсалона. За кулисами в это время Гумилев, Зноско-Боровский и другие взволнованно гудели. Полицейский составлял протокол. Кузмина, с разбитым пенсне, с лицом, залитым кровью, отвели в сторону. Стреляться с «кретином Шварсалоном» – так он обзовет его в дневнике – Кузмин не стал, не без остроумия сославшись на «неравенство сословий».
178
Панаевский театр, открывшийся в 1888 г., в котором пел однажды даже Ф.Шаляпин, 23 сентября 1917 г. сгорел дотла. Позже на месте его (Адмиралтейская наб., 4) было построено здание школы и разбит сквер.
Изнанка
А винить в этом долго будут опять-таки Кузмина…
Это, впрочем, длинная история – и о ней опять – у следующего дома поэта.
45. «КАРТОННЫЙ ДОМИК» (Адрес второй: Суворовский пр., 34)
«Поэты только делают вид, что умирают», – сказал как-то француз Жан Кокто. И это святая правда! Я не о стихах говорю, которые остаются в веках, не о письмах, где продолжают жить их страсти и мысли, и даже не о друзьях-свидетелях, которые могут и после смерти поэтов рассказывать об их жизни. Я говорю о витражах в подъезде, при одном виде которых ощущаешь род недуга: о них – цветных стеклышках в окнах на лестнице, писал Кузмин другу Чичерину, когда только-только переехал на Суворовский, 34. Писал, по точному счету, сто два года назад: «Адрес ты знаешь, громадный дом, с цветными мозаиковыми стеклами на лестнице». Мозаиковые стекла! Я был потрясен, когда, поднимаясь в квартиру поэта, своими глазами увидел в оконных проемах лестничного марша осколки этих витражей. И впрямь, разве умирают поэты, если дольше века живут даже хрупкие стекла – вещественное подтверждение: поэт жил здесь, любил и страдал. Да, любил и страдал – это у Кузмина всегда совпадало…
Как-то ноябрьским утром, точнее – в пять утра, мимо этих, тогда еще целых и чистых, витражей, крадучись, словно преступник, торопливо спускался некий москвич. Художник, талант, красавец. Он скоро женится на самой очаровательной женщине Петербурга, той, кому посвятят потом стихи Ахматова, Сологуб, Северянин, Хлебников и наш герой – Михаил Кузмин. «Белокурое чудо» так влюбится в этого москвича, что, когда на вокзале он только поманит ее уехать с ним, она, актриса, у которой вечером должен быть спектакль у Комиссаржевской, не раздумывая прыгнет в поезд. А пока здесь, в доме на Суворовском, на лестнице с витражами, голова кружилась у самого москвича. И было от чего: он только что пережил небывалое приключение – впервые оказался в постели у мужчины, и любовником его стал такой же прожигатель жизни, как и он, поэт Михаил Кузмин. Скандал? Еще какой! Не дай бог, об этом узнают в театрах, где оба подвизались, в салонах, на журфиксах. К счастью, пока не опубликуют дневники Кузмина, об этом почти никто и не узнает. Но эхо этого «грешного ноябрьского утра» не только станет одним из внутренних поводов ахматовской «Поэмы без героя», но и окажется завязкой таких событий, изнанка которых обернется трагедиями и даже самоубийством – поэт и гусар Всеволод Князев выстрелит в себя.
Первыми прочитают дневник (о том, что произошло в доме на Суворовском в 1906-м) четверть века спустя сотрудники ОГПУ. Они придут в последний дом Кузмина на Спасской в 1931-м (Кузмин будет уже худеньким старичком, с лицом, напоминающим «месяц на ущербе») и после обыска дневники заберут. «Видел милого Судейкина, – прочтут они в дневнике Кузмина. – Он сказал, что мог бы заехать ко мне. Дома я читал стихи; потом стали нежны, потом потушили свечи, постель была сделана; было долгое путешествие с несказанной радостью, горечью, обидами, прелестью. Потом мы ели котлеты и пили воду с вареньем… Я безумно его люблю…»
Да, москвичом, торопливо убегавшим утром от Кузмина, был Сергей Судейкин, тогда знаменитый уже театральный художник. Для чекистов их связь была бы уголовным преступлением: Сталин уже ввел статью за гомосексуализм. Но одному преступнику, Михаилу Кузмину, к тому времени было уже шестьдесят, а второй, Судейкин – давно эмигрировал. Кто еще был невольным свидетелем тех событий? Олечка Глебова-Судейкина – та, которая, впрыгнув в поезд, на короткое время окажется женой художника; она в 1931 году будет жить в Париже, где скоро станет собирать окурки на улицах (ее видела за этим занятием жена писателя Замятина). Ахматова в 1931-м уже восемь лет как не печаталась, и ни одной ее строки в печати не появится еще восемь лет. А Князев, красавец-гусар, тот давно, еще в 1913 году, застрелился, но остался жить в поэме Ахматовой, в стихах Кузмина. Поэты ведь только делают вид, что умирают, не правда ли?..
Пишут, что Кузмин познакомился с Князевым в Театре интермедий (Галерная, 33), в самом веселом и изысканном заведении города. Его называли еще «Интимный театр», он открылся в 1910 году на месте бывшего театра «Сказка». Здесь, где в пушкинские времена размещалась Иностранная коллегия, был театральный зал в стиле рококо с эффектной скульптурой Аполлона, бряцающего на лире над порталом сцены, фойе с зеркалами, штофными обоями и золоченой лепкой, мавританская гостиная, грот с гипсовыми сталактитами. Все это, кстати, частично сохранилось, но тогда, в 1910-м, Мейерхольд, Кузмин и Пронин открыли здесь театр маленьких комедий, пантомим и сольных номеров. Театр был необычен уже тем, что вместо кресел в зале стояли столики и можно было заказать вино, чай, пирожные, легкий ужин. «Все было будто в шантанах, но не было пошлости, грязи, отдельных кабинетов, не было той шаблонной эротики, с которой неизбежно встречались посетители “Аквариума”, “Шато-де-флер” и других», – писала игравшая здесь актриса Ольга Высотская, та, которая скоро встретит Гумилева и родит от него сына. Надо ли говорить, что основным режиссером в Театре интермедий был Мейерхольд, драматургом и композитором – Кузмин, именно здесь прозвавший Мейерхольда «доктором Дапертутто», а художниками – Сапунов и уже знакомый нам Сергей Судейкин. Высотская права – шаблонной эротики здесь не было, но я не преувеличу, если скажу, что все тут было пропитано любовью, флиртом, «интимизмом», как говорили тогда. Влюблялись прямо, перекрестно, по диагонали: на вечер, на неделю, на месяц. И не здесь ли Кузмин на прямой вопрос поэта Чулкова, отчего он любит мужчин, ответил: «Очень просто. Я не любопытен». И, подняв свои огромные глаза, добавил: «Мужчин влечет к женщинам любопытство. А я предпочитаю то, что мне уже известно очень хорошо. Я боюсь разочарований…» Чулков помнит, что в ответ расхохотался.
Надо сказать, Кузмин нравился и женщинам [179] . Ведь все видели, как на одной из пирушек ему неожиданно принес две розы от Паллады юный красавец, поэт Всеволод Князев. Кузмин скрупулезно занес в дневник 2 мая 1910 года: «Мне очень понравился проходивший Князев. Вдруг он мне приносит две розы от Паллады. Пошел ее поблагодарить. Звала слушать стихи Князева. Она действительно очень красива…»
К Князеву я еще вернусь, и не раз. А вот про Палладу Старынкевич, самую ветреную и «роковую» поэтессу, стоит рассказать прямо сейчас. Она называла себя «демонисткой», хотя Ахматова о ней скажет коротко: «Гомерический блуд». Не была красавицей, пишет художник Милашевский, но «была неповторима, это больше!» «Когда Паллада шла по улице, прохожие оборачивались… На плечах накидка – ярко-малиновая или ядовито-зеленая. Из-под нее торчат какие-то шелка, кружева, цветы. Переливаются всеми огнями бусы. На ногах позвякивают браслеты. И все это, как облаком, окутано резким, приторным запахом “Астриса”… Денег у Паллады мало. Талантов никаких. Воображение воспаленное…» Перья, ленты, амулеты, орхидеи. Но главное – какая-то смелость, даже агрессивность в отношениях с мужчинами. Да, могла «выдерживать» своего поклонника в соседней гостиной по многу часов, но могла «крутить любовь»
и с сыном, и с отцом одновременно. Однажды у нее «накопилось» шесть женихов сразу, которые, узнав друг про друга, в ужасе разбежались. А отец ее, генерал-майор, именно в это время писал ей записки, где, представьте, наставлял ее никогда не оставаться в комнате наедине с мужчиной. Дескать, неприлично! Записки эти она показывала подруге: «Бедный папа…» Знал бы папа о ее «подвигах», о которых все громче говорил весь Петербург.179
Скажем, ироничная Н.Тэффи пишет без иронии: «Он был любим. У него не было литературных врагов». В Кузмине ее поражало: «Странное несоответствие между его головой, фигурой и манерами. Большая ассирийская голова... и маленькое, худенькое, щупленькое тельце... и ко всему этому какая-то “жантильность” в позе и жестах, отставленный мизинчик не особенно выхоленной сухонькой ручки, держащей, как редкостный цветок, чайную чашку. Прическа вычурная - старательные начесы на височки жиденьких волос... все придумано, обдуманно и тщательно отделано. Губы слегка подкрашены, щеки откровенно нарумянены... Было сознание, что все это для того и сделано, чтобы люди смотрели, любовались и удивлялись... И представьте себе, - заканчивает Тэффи, - все это вместе взятое было очаровательно (курсив мой. – В.Н.)».А одна москвичка, поэтесса Нина Петровская, познакомившись с Кузминым примерно в это же время, восторженно напишет В.Брюсову: «Я очарована им. У него действительно есть легкость, настоящая лучезарность души, от которой каждое сказанное слово, даже пустое и обычное, чем-то озаряется...»
«У Старынкевичей была традиция давать детям древнегреческие имена, – вспоминал потом один из мужей Паллады, граф Берг, – например, инженерный генерал Олимп Иванович, отец Паллады, имел брата Сократа Ивановича… У Паллады был брат Кронид Олимпович, прозванный голодающим индусом (был еще брат Леон и сестра Лидия)…» Когда-то, в молодости, на каких-то курсах, Паллада вошла, например, в кружок эсеров, где встретила Егора Созонова – боевика-бомбиста. 15 июля 1904 года в каких-то меблированных комнатах на Измайловском проспекте она, тогда семнадцатилетняя девчонка, как пишет все тот же Берг, отдалась ему. Но позже стало известно, что Созонов пришел к ней с бомбой. Знала ли она о ней? Ведь выскочив от нее после пылкой ночи, Созонов, рассчитавший время до минуты, прямо тут же, на Измайловском, швырнул снаряд в проезжавшую как раз в это время карету министра, статс-секретаря Плеве. Плеве, ехавший на доклад к царю в Петергоф, был смертельно ранен, Созонов схвачен, а Паллада, сбежав из дома, обвенчалась с каким-то студентом и родила ему близнецов, которых все считали потом детьми бомбиста… А ведь это только один из «подвигов» ее [180] .
180
Журнал «Русская жизнь» в феврале 2008 г. (№4) устами подруги Паллады, Веры Гартевельд, сообщил то, что в общих чертах было известно и раньше, о самоубийстве из-за любви к Палладе двух студентов. Один якобы застрелился под ее портретом, другой - вызвав ее на улицу, на глазах прохожих. Так вот, В.Гартевельд, родственница композитора Балакирева и жена композитора Г.Гартевельда, дружившая с Палладой восемь лет, пишет, что один из студентов был сыном генерала Головачева, а другой - внуком драматурга А.Островского. «Головачев грозил Палладе самоубийством по меньшей мере месяц, и она просила меня... попытаться его успокоить. Я, - рассказывает В.Гартевельд, - была еще очень молода и не представляла себе, как это сделать. И пока я колебалась, он решился... Два года спустя настала очередь Островского... Я получила телеграмму, где сообщалось, что Островский пытался покончить самоубийством, но неудачно. Я сообщила об этом Палладе, и она заставила его немедля прийти в дом его родителей, где они изредка встречались. Когда она была на пороге дома, он преградил ей путь и раскинул руки, чтобы задержать; это рассердило Палладу. Тогда он спросил: “Я должен застрелиться?”, на что она сухо ответила: “Да, Островский, стреляйтесь”. После этих слов он выстрелил из пистолета и замертво упал у ее ног...»
Пока были деньги отца, Паллада содержала экзотическую квартиру на Фурштадтской, где грум с «фиалковыми глазами» разносил гостям кофе и шерри-бренди, ловко шагая через оскаленные морды леопардовых шкур. Когда деньги вышли, переселилась на Фонтанку (Фонтанка, 126). Завела салон, где бывали князь Сергей Волконский, граф Валентин Зубов, барон Николай Врангель (все люди, как сказали бы сегодня, сферы культуры), где толпились поэты: Бальмонт, Городецкий, Гумилев, Северянин, Лившиц, Георгий Иванов. А потом, приумножив гостей, переехала жить, представьте, в «Казачьи бани», рядом с Гороховой (Б. Казачий пер., 11), где в нее и влюбится тогда гусарский юнкер, но уже – поэт Всеволод Князев [181] . А в Князева – Кузмин.
181
В 1915 г. в Палладу, тридцатилетнюю женщину, влюбится девятнадцатилетний Л.Каннегисер, о котором я уже рассказывал. Она обрушит на него «все свое неистовство». «Я не могу жить без выдумки, Леня, - напишет ему, - не могу... без мечты и страсти, а люди должны мне помогать в этом, иначе я не верю в свои силы… В другом письме скажет: «Да, я аскетка, и если бы не мое здоровье, я бы надела власяницу»... А фотографию подпишет так: «Милому Ломаке - от такой же». Через два года, в апреле 1917 г., в часовне Академии художеств, будет венчаться с очередным мужем - скульптором Г.Дерюжинским. Тогда же войдет в круг знакомых Феликса Юсупова, однокашника Г.Дерюжинского, с которым у нее также возникнет роман. Все трое после революции окажутся в белом Крыму, где встретят С.Судейкина и его новую жену Веру Судейкину-Шиллинг. В опубликованных ныне мемуарах последней, говорится, что Паллада в Крыму травилась от любви, была контужена, отчего ее голова держалась набок, что ее дважды арестовывали (сначала белые, потом красные) и что она, в это трудно поверить, участвовала в казнях немцами большевиков. «Мы поражаемся, - пишет в дневнике Вера Судейкина, - как у нее хватило духу на рассвете идти за осужденными далеко за город, смотреть каждому в лицо и выслушивать их выкрики со строгим лицом. “Ни слез, ни истерики, - предупредили ее немцы, - а то будет скандал”. “Матушка-барыня, - вопил один из осужденных, - ведь вы добренькая. Вы все поймете, заступитесь, голубушка"... Читались бумаги... отдавались приказания... и несколько часов смотрела на это гнусное зрелище Паллада в шелковом платье, с ярко накрашенным лицом, со стеком в руках, стоя в группе офицеров и делясь с ними впечатлениями...» И муж ее, и Ф.Юсупов, оба бросят Палладу и уедут на Запад. А она в 1921 г. вернется в Петроград, где в последний раз выйдет замуж за искусствоведа В.Гросса. Проживет в Ленинграде (пр. Ветеранов, 67) до 1968 г. Жена одного из ее сыновей скажет: «Прожила тяжелую жизнь, и морально, и материально... Перенесла... вызовы в КГБ, аресты... жизнь в коммунальной квартире... Всегда оставалась женщиной - всегда ухожена, с прической, в шляпках, шарфиках, несмотря на тяжелое состояние здоровья...» Напоследок напишет письмо Ахматовой: «Наверно, я в корне умру, потому что очень хочу вас видеть и слышать - а я теперь тень безрассудной Паллады. Страшная тень и никому не нужная...».
Георгий Иванов описал все предельно точно: «От Загородного, у самого Царскосельского вокзала, влево — переулок. Переулок мрачный, грязный. В конце его кривой газовый фонарь освещает вывеску “Семейные бани”. Эстет, впервые удостоенный чести быть приглашенным на пятичасовой чай к Палладе, разыскав дом, увидев фонарь, лоток с мылом и губками, эту надпись “Бани”, – сомневается: тут ли? Сомнения напрасны – именно тут. Самое изысканное, самое эстетическое, самое передовое общество (так, по крайней мере, уверяет хозяйка) собирается именно здесь… Смело толкайте стеклянную дверь с матовой надписью “Семейные 40 копеек” и входите. Из подъезда есть дверка во двор, во дворе другой подъезд… Подымайтесь на четвертый этаж, звоните…»